— Так теперь будет всегда, — заверила она. Как будто обещая что-то очень важное для обоих. От чего придется непременно страдать. — Я всегда буду приезжать к тебе на встречу с букетами. Я хочу посмотреть, кого от них начнет тошнить первым.
И вонзила в него взгляд — свой любимый инструмент — резец, а затем с хрустом провернула, отсекая лишнее. Он упал, свернувшись от боли. Удар мастера классической эпохи, по диагонали, мощный и неожиданный, так бьют по неодушевленному предмету, втайне ожидая, что достанется тому, кому на самом деле предназначалось. Так, как когда-то ди Дуччо испортил кусок мрамора, в котором потом Микеланджело выявил своего «Давида».
* * *
Закончив нехитрый ритуал сборов, Глеб вышел из квартиры. В лифте ехал ротвейлер Саша с хозяином, имени которого Глеб не знал. Саша прижался крупной задней частью к стенке, рыгнул и виновато скосил красные глаза на хозяина.
— Чего рыгаешь теперь? — обратился недовольный хозяин и раздраженно дернул Сашу за поводок, поясняя тем самым Сашины манеры соседу по лифту.
— Нашел где-то во дворе кожу, — сосед еще раз дернул Сашу, — и сожрал ее, свинья.
— Чью кожу? — не понял Глеб.
— Если бы знать! Теперь у него несварение. Из пасти воняет не пойми чем. Жрет и глотает, как удав, кожа залезла в него, я ее назад — его рвет… Не знаю, что это за дерьмоглот такой! Вроде породистая собака, а повадки какие-то бомжацкие.
Саша понял, что говорят о нем, и мелко, извинительно завилял пупочкой хвоста.
Глеб сделал Саше замечание: «Ого! Это ты, брат, дал!» Саша сунул ему в руку лапу и отвернулся.
В метро Глебу нравилось рассматривать людей, особенно некрасивых. Они, как правило, не только невзрачны, у них свой особенный взгляд. Для него всегда оставалось загадкой, как, с каким самоощущением живут в этом мире, где правит балом красота, те, для кого первая часть поговорки «не родись красивым» исполнилась уже при рождении.
Вот полная некрасивая девушка склонила голову на плечо немолодого, когда-то миловидного человека с налетом лишения свободы на лице. Кажется, она вполне счастлива именно в эти минуты. Напротив сидят две юные плоскогрудые мадемуазели, мечтающие, вероятно, о стройных худощавых парнях. До тех пор, пока не обнаружится, что они и есть эти самые парни. На метрошном пилоне крутится какая-то фэнтезийного вида девочка-панк с черными, как у шахтера-забойщика, кругами под глазами.
В начале вагона появились и начали продвижение в его сторону «афганцы» с песнями. Двое на костылях — вокал, двое аккомпанируют. Глеб от нечего делать всмотрелся в лица. Показалось даже, что одно из них знакомо. «Афганец» поймал его взгляд. Оба заулыбались.
Колька!
Глеб после восьмого ушел в другую школу. Несколько раз случайно пересекались на улице, но потом Колька пропал, и они не виделись больше дести лет. И все равно он узнал в этом прожженном, коричневом, изломанном линиями лице того шустрого, коротко стриженного клоками — его стригла полуслепая сестра, — всегда голодного Кольку.
— Братуха, Бердыш, ты? — Колька вдарил ему по плечу крепкой рукой.
Коротким объятием охватились. Это был тот самый эталонный телемастер, живущий за стенкой.
— Вот так встреча! Тебе дальше куда? У тебя есть пять минут? — осведомился он у Глеба.
— Я теперь верхом доеду. Накатим? За встречу! Реальность — это иллюзия, созданная отсутствием алкоголя, помнишь?
— Завязал я… Но просто пообщаться можно. Не ожидал, не ожидал тебя тут застать, все же теперь такие пижоны, блин, в метро никто не ездит. Бабки из всех карманов торчат!
Вышли на станции, еще раз ударили по рукам.
— Сигареты есть? — спросил Колька.
Глеб закурил и протянул пачку. Колька протянул и тут же отдернул руку.
— Привычка, я же бросил. — Он воткнул под мышку костыль и, вдохнув полной грудью запах сигарет, попросил Глеба помочь убрать балалайкуназад, чтобы не мешала.
Бердышев иронично ухмыльнулся. Сам-то бросить даже в мыслях не пытался.
— Сто лет не видел тебя! Как тебе моя модификация? — Колька показал на свою полуногу. — Я теперь одноногий койот! Пойдем на полчасика, тут есть кафешка путевая неподалеку. Расскажешь, как жизнь, где тебя так поцарапало. Я тебя сразу узнал, хоть ты и с гарлемским стилем теперь в оральной зоне.
Кафешка путевой была только с виду, облепленная какой-то бумажной и елочной гирляндой вдоль закопченных рам, внутри напоминала обычную советскую рюмочную с толчеей народа, стоящего за высокими столиками, тусклым светом, помогающим скрыть грязь, и характерным спертым воздухом, распространяющимся от барной стойки с прилавком-холодильником дальше, туда, где его подхватывали и перерабатывали на выдох другие легкие. Цены поражали своей демократичностью до неприличия. Глеб поежился и потер руки: «Ну-с».
Когда-то ведь дружили так, что не разлей вода, когда еще не были проведены эти грани кем-то, чьего имени, спроси сегодня у кого угодно, тебе не назовут, «нужный-ненужный» это тебе человек, «выгодная-бесполезная» из этой дружбы выйдет затея или «хороший-плохой» твой товарищ с точки зрения будущих приращений.
— Ну что, сразу по сто пятьдесят или сначала по сто, а потом по сто пятьдесят? — Колька подмигнул. — Устал, нога не держит. Расскажи, как ты, что ты?
Троица его спутников держалась чуть поодаль в сторонке. Им махнули, чтобы подошли. Взяли три по сто водки и бутерброды с обветренной, воспаленной по краям колбасой и два грязно-серых салата с горошком. Закуска, как бы сказал Венечка Ерофеев, «типа я вас умоляю». Кольке купили томатный сок.
— Ну, вздрогнули! За лекарство против морщин! — Колька чокнулся, не дожидаясь Глеба, со всеми и опрокинул в открытое горло полстакана сока. Вниз по тощей шее однократно скользнул острый кадык.
— Слышал, Гарик Мирзоян помер. — Он откусил от бутерброда кусок булки. — Но мы-то еще поживем? — Он подмигнул. — Даже если жизни осталось на три затяжки. Лучшие всегда уходят первыми.
Когда он слышал про «лучших, уходящих первыми», ему тут же представлялись тайно довольные лица остающихся греховодников, набитых худшим под самые завязки, так, что им не уйти никогда.
Глеб немного рассказал о себе и почему все еще не помер.
— Значит, все-таки философ? Ты молодец!
— Да так, не особо. Периодически. Даже не в среднем звене, как невезучий пионер. — Глеб вспомнил Колькин вечно обгрызенный, жженный местами галстук — символ навсегда распущенной молодежи. — Все никак не попаду в комсомольцы. Не берут, да и сам особо не стремлюсь. Было бы куда. Стараюсь по профсоюзной линии. — Он изобразил кистью плавные изгибы.
— Воруешь? — Колька заулыбался. — Сейчас все воруют.
— Нет, какое там! Разве что сам у себя. Преподаю, читаю лекции. Ввожу. В смысл философии. Ковыряюсь с кандидатской, но это так — семечки. Пописываю диссертации для более прозорливых. Могу наворовать варежек и шарфов из раздевалок.
— В профессуру, значит, метишь?
Глеб отмахнулся, приподнял стакан в знак пожелания здравствовать присутствующим и выпил. Водка приятно ошпарила пищевод. Колбасы откусить побоялся, втянул ее запах носом. Посмотрел, как Колька ловко орудует хлебом в салате — вторым российским столовым прибором.
— Ты прости за прямоту, но я сам, видишь, теперь «инвайлид», как меня тут один окрестил. А у тебя-то что стряслось? — Он старался не слишком рассматривать его лицо, что было весьма непросто.
— Длинная история…
— Можно пройти через турникет? — спросил кто-то в штатском, отделившийся от группы из четырех человек.
— Пожалуйста, — ответил Глеб.
— А кто ты такой, мать твою, чтобы мне разрешать?
Возмутившийся резко наклонился вперед, плюнул и попал Глебу в подбородок.
В общем, все равно, но приятного мало. Зазвонил мобильный. Мама. Успел сказать всего два слова.
— Ты, падла, почему отвлекаешься на посторонние разговоры, когда с тобой разговаривают?