Я не сбилась, не заплутала. Суфлер знал балет. Хорошо знал. Мой остолбенелый взгляд, ждущий подсказки, придал ритуальность, молитвенность моей пластике. Это понравилось.
Второй спектакль я вела сама. Стресс от первого заставил мою память принять и усвоить все обилие информации. Подсказки более не требовалось. А манеру я сохранила. Точнее, отсутствие ее. Лишь исступленное моленье. Отстраненность.
Потом были съемки. Бежар корректировал мое «Болеро» для фильма. Он подобрел ко мне. Поверил в меня. Поэтому, когда, прощаясь, я сказала Морису, что хотела бы сделать с ним что-то еще, что-то свое, новое, он расположенно ответил:
— Что ж, предложите тему. Я согласен.
У каждого города есть свой запах. Я всегда это обоняю. Уже в аэропорту. Мюнхен пахнет автомобильными лаками. Прага — каминным дымом. Токио — соевым соком. Мадрид — миндалем. Москва — мусором улиц («отечество почти я ненавижу», по Пушкину). Брюссель — запахом мокрой замшелой хвои…
Я танцевала и снималась в «Болеро» в ноябре. Третий спектакль — в день своего рождения. Мне исполнилось пятьдесят. Станцевать шестнадцатиминутный балет одной, на столе, босиком, без мига передышки (мужчины аккомпанируют солистке на полу, вокруг стола), все прибавляя и прибавляя накал энергии — надо соответствовать могучему крещендо Равеля, — мое гордое достижение. Да еще угодить непокладистому суфлеру…
Когда я послала с ближайшей оказией Морису целый реестр своих предложений, он выбрал «Айседору». «Айседора» была идеей Щедрина. Мы по очереди тогда запоем читали жгучую книгу Дункан «Моя исповедь», ходившую по Москве ротапринтной копией с давнего рижского издания двадцать седьмого года.
«Болеро» я репетировала по прохоженным тропам. Хореографические ноты были написаны, их надо было исполнить. «Айседора» ставилась на меня.
Я опять приехала в хвойный Брюссель, получив приглашение от дирекции театра Де Ла Монне. Опять добиралась каждое утро в класс в бежаровскую школу «Мудра», беря у шоферов такси «ресид» по инструкции Госконцерта. Опять торопилась, набросив на влажный купальник стеганый халат, перекусить в кантине «Мудры» бифштекс с жареным картофелем у зловредной буфетчицы Реджины…
Музыку к «Айседоре» отбирала бежаровская пианистка Бабе тта Купер. Морис намерился поставить весь балет на звучании сольного фортепиано, сделав пианистку участницей представления. После короткого пролога — гибели Айседоры — пианистка в черном концертном платье неторопливо входила в круг сцены, раздумчиво смотрела на распростертое тело и шла к роялю. Айседора, очнувшись, подымалась с пола и говорила в публику: «Не я придумала свой танец. Но рн спал до меня. А я его пробудила». И обращалась к пианистке: «Экзерсис»…
Звучал Шопен. Затем следовали отрывки из Шуберта, Брамса, Бетховена, Скрябина, Листа… Как была подобрана эта музыка?
Бежар объяснял Бабетте свой замысел, читал текст, предваряющий каждый танцевальный номер Текст принадлежал самой Айседоре Дункан — цитаты из ее высказываний. В ответ Бабетта листала ноты со стопки на пюпитре, проигрывала несколько тактов и, замерши, спрашивала:
— Это подойдет?..
Бежар соглашался. Либо отвергал. Все очень просто. На отбор музыки ушло полчаса, не более. Как Бежар творил? Он импровизировал. Но он и готовился загодя. Музыка только была отобрана, и к ней он приспосабливал свои домашние заготовки. Когда заготовка не укладывалась в музыкальную фразу, Бежар сочинял отличный вариант, не уходя тем не менее слишком вдаль от своей первоначальной идеи.
Мы сделали «Айседору» за три репетиции. Четвертая ушла на малые детали и глянец. Один номер — «Марсельеза» — намеренно выпадал из камерного звучания фортепиано. «Марсельеза» шла под оркестровую запись. Это тоже была словно цитата, документальная врезка, аппликация. Айседора любила начинать свои концерты с эпатажа — «Интернационалом» или «Марсельезой». Этот отрывок Бежар показал мне за пять минут. Он был сочинен — без сомнения — загодя.
Как можно обойтись без Есенина? И Бежар просит меня:
— Майя, прочтите что-нибудь из Есенина. Что помните.
Я читаю первое, что приходит на память:
Несказанное,
Синее,
Нежное…
Тих мой край после бурь, после гроз,
И душа моя — поле безбрежное —
Дышит запахом меда и роз.
Бежар не понимает ни слова, но кивает своей мефистофельской головой:
— Подходит. Оставляем.
Мне нравилось, что Бежар определял на раздумья лишь самый минимум репетиционного времени. Если бы он транжирил его, как делают это наши московские полупрофессионалы, не создал бы Бежар такого количества разнообразнейших балетов.
Премьера «Айседоры» состоялась в Монако. Там, в Монако, Айседора и погибла, удушенная своим шарфом. Пятьдесят лет назад. Было ей — пятьдесят. Мы как бы отмечаем две даты: мне тоже пятьдесят, но теперь уже с хвостиком…
В конце балета на сцену выбегают дети. Бежар поставил им мизансцены, не танец. Но дети важны. Это выражает идею школы Айседоры. Произношу в публику: «Я говорила о своей школе… но меня не понимали». Понимают ли меня? Все — мистерия. Белокурая девочка подает мне в книксене букет полевых цветов. Бежар сам выбирал их сегодня в цветочной лавке Правильный ли букет? Это тоже важно. С самого края авансцены я кидаю цветы в партер людям. Так делала Айседора. Цветы — это ее душа…
…Скрежет тормозов, двадцатишестиметровый шарф, шарф во всю сцену, опутывающий танцовщицу, словно шелковичный кокон. Темнота…
То, что я работаю с Бе жаром, будоражило балетную Москву. Я не упускаю случая — интервью ли, телевизионная передача — рассказать о великом хореографе из Брюсселя, открывателе новых миров. Чиновников это бесит, руководство моего театра тоже, но я упрямо продолжаю «просвещение народа».
Недавно мне поведали, что преступников в тюрьме «Алкатрас» у Сан-Франциско моют под душем теплой водой. Чтобы вовсе отучить тело от холода — воды в тамошнем заливе ледяные. Все беглецы, пускавшиеся вплавь, не достигали берега. Приученный к теплу организм замерзал и гиб. Нашу публику тоже полоскали в теплой водице. Скудные балеты Главного выдавались за немеркнущие шедевры. Нет других горизонтов, да и только. Моя пропаганда, помноженная на закон запретного плода, возымела действие. Имя Бежара стал окружать загадочный ореол…
Но после «Айседоры» была еще и «Леда». Двадцатидвухминутный балет с Хорхе Донном. Шел 1979 год. Но прежде небольшая предыстория.
За год до этого в своем творческом вечере, отмечавшем тридцать пять лет моих танцев на сцене Большого, мне с огромными трудностями удалось включить в программу бежаровское «Болеро». Буквально выцарапать его. Конфликт дошел до правительства, и финальное разрешение пришло за сутки до представления. Я опишу это подробнее в другой главе. Происшедшее с бежаровским творением не может не вызвать интереса…
Борение мое с властью за «Болеро» отозвалось годом позже, когда, получив приглашение Бежара сделать с Донном новый балет, я — в советской жизни ничего не поменялось — начала оформлять документы на выезд за границу. А выезжала я, должно быть, в сотый уж раз. Но как и всем, как и прежде, мне нужна была характеристика. За тремя злополучными подписями: Дирекция, Партком, Местком. Без характеристики театра Госконцерт оформить поездку бессилен.
Секретарем партийного комитета был виолончелист Щенков. Он-то и стал выполнять чью-то злую волю воспрепятствовать моей новой встрече с Бежаром. Делалось это совсем просто, проще не придумаешь. Уехал Щенков. Сегодня уже не будет. Ах, не успел подписать. В ЦК срочно вызвали. Единолично не может, должен посоветоваться с другими членами партбюро. Партбюро в следующую среду… Когда мне пели эту песню в начальные годы моей карьеры, было гадко, но по-идиотски даже логично. Теперь же это издевательство стало непереносимо.