Но Небо было за нас. С величайшими трудностями сумели продлить Альберто визу — ой как же это было нелегко! Мы сами платили за его гостиницу, но платить частным советским гражданам за иностранца не разрешалось. Не положено, и все тут. Но изловчились и здесь. Альберто без конца выселяли, но так и не выселили. Ура!..
Не поспевали мастерские. На оркестровые репетиции времени выделили с гулькин нос. Костюмы дошили лишь к утру премьерного дня. Приладиться к ним танцоры не успели. Основную сцену мы получили единожды: это была и световая, и монтировочная, и генеральная репетиция. Одна — на все, одна — на всех. Балет делался в суетной спешке. За день до генеральной Щедрин попросил участников подняться на верхнюю сцену, чтобы услышать звучание оркестра. Вас ждут сюрпризы! Дирижировал оркестром Большого Геннадий Рождественский, и делал это отменно.
Родион говорил мне, что пишет свою партитуру на струнные и ударные (работа над сочинением заняла всего двадцать дней — вот чудеса, — из которых четыре Щедрин провел в Венгрии на похоронах Золтана Кодаи). Я танцевала в нашей тесной кухне — прямо посереди обеда, с куском курицы во рту — каждый новый эпизод, поставленный Альберто, — за себя, за партнеров. Щедрин внимательно всматривался в мои пунктирные движения и выискивал в них некие таинственные акценты. Зачем это ему?
Только на оркестровой я получила ответ на свой вопрос. Музыка звучала так непривычно, броско, остро, выпукло, со-| временно, сочно, тревожно, красочно, обреченно, возвышенно, — что мы остолбенели. Вот это да!..
— Гениально, — прошептала мне в ухо Наташа Касаткина.
Оркестр играл с непритворным увлечением. По физиономиям музыкантов — а в верхней сцене ты сидишь почти над оркестром, вплотную, на возвышении, — было видно, что пье са пришлась им по вкусу. Смычки старательно взлетали вверх-вниз, вверх-вниз, ударники лупили в свои барабаны, звонили в колокола, ласкали невиданные мною доселе экзотические инструменты, верещали, скрипели, посвистывали. Вот это да!.. Музыка целует музыку, как скажет позже о «Кармен-сюите» августейшая Беллочка Ахмадулина.
— Надо и нам постараться, — отечески поучает Радченко Фадеечева…
На премьере мы ах как старались! Из кожи лезли. Но зал Большого был холоднее обычного. Не только министр Фурцева и ее клевреты, а и добрейшая ко мне московская публика ждали второго «Дон Кихота», милых вариаций на привычную им тему. Бездумного развлечения. А тут все серьезно, внове, странно. Аплодировали больше из вежливости, из уважения, из любви к предыдущему. А где пируэты? Где шене? Где фуэте? Где туры по кругу? Где красавица-пачка проказливой Китри? Я чувствовала, как зал, словно тонущий флагман, погружался в недоумение…
(Из тех, кто безоговорочно принял спектакль на премьере, назову великого Шостаковича, ругателя Якобсона, Лилю Брик с В.А.Катаняном, музыковеда Ирину Страженкову. И все. Больше никого. Остальные отмалчивались, говорили о постороннем, ранняя весна ныне, цены на рынке нешуточные…)
Перед началом в директорской ложе мелькнуло беспечное, веселое лицо Фурцевой — да здравствует новый праздник дружбы советско-кубинских народов, который ее усилиями родил ведомый ею кабинет Министерства культуры. На единственной репетиции из-за сумасшедшего цейтнота из чиновников почти никто не побывал. А кто из мелких блюстителей идейного порядка бдительно протрубил свое недоумение на верха, опять же, из-за спешки, услышан не был. Может, и был, но руки у властей, по счастью, не дошли. И Ленинская премия у меня в петлице… На медаль с лысым профилем основоположника руку поднимать?..
Когда на поклоны я вышла за занавес, то, бросив короткий взгляд в директорскую ложу, вместо министра Фурцевой узрела пустое красно-золотое кресло. Веселого, беспечного лица Екатерины Алексеевны там не было.
Второй спектакль по афише был намечен через день — 22 апреля. На 22-е мы определили банкет для участников постановки, арендовав для этой цели ресторан Дома композиторов. Был внесен аванс.
Однако завертелась история. Утром 21 апреля 1967 года в телефонной трубке забаритонил голос директора Чулаки:
— Майя Михайловна, Родион Константинович, я не должен бы Вам звонить. Но завтрашний спектакль «Кармен» отменяется. Вместо тройчатки (так назывался вечер одноактных балетов, последним из которых шла «Кармен-сюита») пойдет «Щелкунчик».
— Как так? По какому праву? — задаю я в смятении вопросы
— Распоряжение мне дал Вартанян. Ослушаться не могу. На меня не ссылайтесь. Но попытайтесь поговорить с Фурцевой. Вдруг уломаете. Удачи…
Вартаняном назывался маленький сутулый армянский человек, ведавший всеми музыкальными учреждениями советской страны. Выше него в министерстве культуры были лишь замы министра да сама Фурцева.
Не попадая в рукава пальто, дошнуровывая боты в лифте, стремглав бросаемся в Министерство культуры. Любовь Потелефоновна опрометчиво выдает государственную тайну — реакция на «Кармен-сюиту» обошла ее пока стороною, — министр в Кремлевском Дворце съездов на прогоне «ленинского концерта» (каждый день рождения Ленина отмечался нуднейшим, длиннющим докладом и — после перерыва — «концертом мастеров искусств»).
Ослепшие с яркого дневного света, ощупью входим в притемненный зрительный зал. Министр со свитой заняты важным государственным делом — добрый час рассуждают, куда выгоднее определить хор старых большевиков с революционной песней: в начало или конец концерта. Мы тихо присаживаемся за склоненными к мудрому Министру спинами. Диспут закончен. Петь старым большевикам в конце, перед ликующим апофеозом. В зале зажигается свет. Улучив момент, вступаем с i Фурцевой в разговор. Все доводы идут в ход. Но Министр непреклонен:
— Это большая неудача, товарищи. Спектакль сырой. Сплошная эротика. Музыка оперы изуродована. Надо пересмотреть концепцию. У меня большие сомнения, можно ли балет доработать. Это чуждый нам путь…
Оставляю в стороне тягостный диалог. Мы говорили на разных языках.
Фурцева заторопилась к выходу. Клевреты в ожидании.
Уже на ходу Щедрин обреченно приводит последние доводы.
— У нас, Екатерина Алексеевна, завтра уже банкет в Доме композиторов оплачен. Все участники приглашены, целиком оркестр. Наверняка теперь «Голос Америки» на весь мир советскую власть оконфузит…
— Я сокращу любовное адажио. Все шокировавшие вас поддержки мы опустим. Вырубку света дадим. Музыка адажио доиграет, — молю я Министра подле самой двери.
— А банкет отменить нельзя? — застопоривает шаг Фурцева.
— Все оповещены, Екатерина Алексеевна. Будет спектакль, не будет — соберется народ. Не рождение отпразднуем, так — поминки. Пойдет молва. Этого вы хотите?
Никогда не знаешь, что может поколебать мнение высоких чинов. Поди предположи…
— Банкет — это правда нехорошо. Но поддержки уберете? Обещаете мне? Вартанян придет к вам утром на репетицию. Потом мне доложит. Костюм поменяйте. Юбку наденьте. Прикройте, Майя, голые ляжки. Это сцена Большого театра, товарищи…
Описать всю гамму переживаний в те два злосчастных дня мне не по силам. Нервам больно. Это лишь малый контур.
И Шостакович помог. Он позвонил в министерство и высказал свои восторги на «Кармен-сюиту». Вот вам!..
…«Щелкунчика» отменили, вернули «Кармен». Второй спектакль так-таки состоялся!
Но тысяча «если бы» — не позвони, струхнув, Чулаки, не проговорись Любовь Потелефоновна, не излови мы Фурцеву в темном зале Кремлевского Дворца, не потревожься Шостакович, не… Канул бы наш балет в вечность. Аминь.
А любовное адажио и впрямь пришлось сократить. Куда деваться? На взлете струнных, на самой высокой поддержке, когда я замираю в позе алясекон, умыкая от зрителя эротический арабеск, обвивание моей ногой бедер Хосе, шпагат, поцелуй, — язык занавеса с головой грозного мессереровского быка внезапно прерывал сценическое действие, падая перед Кармен и Хосе. Нечего вам глазеть дальше!.. Только музыка доводила наше адажио до конца: Вартанян, который до начала своей политической карьеры играл в духовом оркестре на третьем кларнете и посему слыл великим знатоком музыкального театра, старательно выполнил приказ своего министра. Секс на советской сцене не пройдет…