– Пошел бы, да баба у меня в городе.
– А баба там пускай и живет, ты к ней в гости будешь ездить. Так даже удобней. Многие эдак-то с бабой не живут, а в гости ходят.
– Не могу, Женька. Мне уезжать скоро.
– Когда скоро-то?
– Завтра.
– Эх, жалко. А как бы хорошо зимой в избушке. На улице мороз в тридцать градусов, а у нас свет, тепло. Муки бы пуд – так можно самим и хлебы печь. А ночью над лесом звезды да луна, а в избушке огонечек горит. Надо бы мне напарника.
– Ты торопись, Женька, – серьезно сказал я. – Скоро морозы, а у тебя только четвертый венец.
– Успею, парень.
Темнело, я поспешил домой и попрощался с Женькой. Вышел из леса и у ольхового куста не выдержал, наклонился, пошарил в траве. Интересно было, что он там прятал. Там лежал заваленный пожухшими ветками оранжевый мотоциклетный шлем.
– При чем здесь, черт подери, мотоциклетный шлем? – сказал Вадим. – Кто прячет шлем в ольховый куст? Зачем шлем без мотоцикла? Сумасшедший, конечно. У него, видно, повсюду вокруг избушки захоронки.
– Не вижу в мотоциклетном шлеме состава сумасшествия, – сказал я.
На следующий день мы уехали, и перед отъездом, разбирая продукты, наткнулся я на лишнюю пачку макарон. Хотел было отнести ее Женьке, да ведь и в Кондопоге были друзья, которым лишняя пачка макарон никак не повредит.
По дороге мы все с Вадимом спорили, есть состав сумасшествия или нет.
– Не вижу такого состава, – рассказывал я друзьям в Кондопоге, которым пачка макарон и вправду не повредила. – По-моему, он не сумасшедший, а просто неприспособленный к жизни человек, наивный романтик и доходяга.
– Это ты наивный романтик и доходяга, – сказали мне друзья из Кондопоги. – Какого размера сруб?
– Три на четыре.
– Это вовсе не охотничья избушка. Он рубит баню.
– Какую то есть баню?
– Обыкновенную. Рубит он рядом с дорогой. Верно? Бревна толком не подгоняет. А как только срубит да выпадет снег, пригонит машину из Медвежьегорска, вывезет баньку и продаст. Вот и все дела. Так многие делают. А сумасшествие – для отвода глаз.
Меня поразила эта неожиданная логика, выгнала сомнение и жалость. Печальный образ сумасшедшего в шапке с помпоном посреди кривого сруба под снегом и дождем поблек и пропал. Рубит баньку на продажу. Нет, куда ближе и понятней человек, который рубит избушку, чтоб обогреться, вернувшись с охоты, чтоб хлебы пеклись и огонечек светил.
В Москве среди разных суетливых городских дел я вдруг вспоминал порою Женьку.
Я видел, как стоит он в шапке с помпоном, как засыпает снегом его сруб, и гадал, сколько еще венцов успел он срубить. Опять объявлялась в душе бессильная тревога.
– Да ведь он рубит баньку, – успокаивал себя я. – Наверно, уже вывез и продал.
Потом я узнал, мне рассказали, что Женька так и остановился на четвертом венце. Четвертый венец оказался его пределом. Пятого он не начинал.
Выпал снег. Настали холода, а у него все четвертый венец, постель из рваных одеял и кусков толя.
Снега заваливали берега озера. В рваном свитере и в шапке с помпоном Женька бродил по дороге, просил соли и спичек.
Глубокой зимой приехала милиция в полном уже составе, и Женьку куда-то отвезли.
Сруб в четыре венца простоял до весны, а весною на плоты растащили его туристы.
Красная сосна
Тогда-то, в феврале, на набережной Ялты, в толпе, которая фланирует меж зимним зеленым морем и витринами магазинов, я увидел впервые этого человека.
В шляпе изумрудного фетра, в светлом пальто с норковым воротником, очень и очень низенького роста, в ботинках на высоких каблуках, он брел печально среди толпы, опустив очи в асфальт, а толпа вокруг него бурлила и завивалась. Особенно любопытные забегали спереди, чтоб осмотреть его, другие шли поодаль и глаз с него не спускали. Причиною такого любопытства была кукла, огромная, в полчеловека кукла, которую он влек за собою, обхватив за талию.
Кукла склоняла свою русую голову к нему на плечо, и он шептал ей что-то, не обращая на толпу никакого внимания.
Изредка маленький печальный господин останавливался у какого-нибудь лотка с бижутерией или у газетного киоска, разглядывал товары, советовался со своей спутницей и восклицал:
– Это совсем недорого!
Спутница во всем с ним соглашалась.
И он покупал что-нибудь для нее. Я сам видел, как он купил янтарное ожерелье, накинул ей на шею, покачал восторженно головой:
– Это вам к лицу!
Кукла сделана была хорошо. Я отметил про себя и русые волосы, и розовые щечки, цветастый плащ и ботики с розовыми бантами. Но слишком уж приглядываться казалось мне неудобным. Иногда стыдно глазеть вместе с толпою. Я прошел немного за человеком с куклой, стало мне за себя неловко, и я отстал.
В ту зиму каждый день ходил я на этюды. Удивлял цветущий в феврале миндаль, увлекали узкоголовые кипарисы, рассекающие море. Особенно полюбил я старый город с его белокаменными переулками и ржавыми отвесными стенами, укрепляющими и подпирающими горные склоны.
Как-то, ближе к закату, я писал в старом городе сосну.
Начинающийся закат яростно мешал мне, бил в холст и в глаз. Мешали и прохожие, которые останавливались за спиной. Я старался не слушать шуток и замечаний, боролся с цветом и закатом, топтался и курил.
– Смотрите, Генриэтта Павловна, – послышалось за спиной, – красная сосна… Вам нравится?
Генриэтта Павловна, слава Богу, промолчала.
– А какое вообще-то вы любите дерево? Березу? Ну, Генриэтта Павловна, это – обычно. Березу любят все. Как только увидят березу, так и лезут к ней целоваться. Я терпеть не могу березу. А сосна – гордое дерево.
Я ненароком оглянулся. Это был он – господин с куклой. Они сидели позади меня на невысокой каменной стеночке, предохраняющей от падения с дороги в обрыв.
– Пишите, пишите, – замахал мне шляпой человек, прижимая к себе куклу. – Мы вам не помешаем. Посидим, посмотрим… Какой закат!
Кукла Генриэтта Павловна отчужденно глянула на мой этюд пластмассовыми глазками. На коленях у нее стояла сумка, набитая продуктами.
Я пытался писать дальше, но уже не получалось. Было неприятно, что какой-то сумасшедший сидит с куклою за спиной. Четко представилась неловкая композиция, составленная из четырех фигур: красная сосна на холсте – я – печальный господин – и Генриэтта Павловна. Та сосна, основная – главная, живая сосна, которую я писал, в этой сцене участия не принимала. Она стояла, вечная и великая, поодаль и не протягивала к нам ветвей. Я помазал еще немного и стал складывать этюдник.
Оглянувшись, я не увидел господина с куклой. Закат раскачивался над морем, два военных корабля таранили закат, выпрыгивая с линии горизонта. На каменной стеночке, предохраняющей от падения с дороги в обрыв, стояла бутылка хереса. Нигде – ни по дороге вниз от сосны, ни вверх, к каменным стенам – не было видно человека с куклой. Я даже, грешник, заглянул со стеночки вниз – не свалились ли? Некоторое время постоял я, озираясь, и решил все-таки предохранить херес от падения в обрыв, сунул бутылку в сумку.
На другой день начался шторм, прошел снегопад. Волны хлестали через набережную, и пена морская подносила к витринам магазинов пробки от шампанского и водоросли.
Вечером я зашел в «Ореанду». Народу штормового в этот вечер собралось там немало, мест не было, и все волей-неволей замечали свободный столик, стоящий в уголке, за который официанты никого не сажали.
– Стол заказан, – поясняли они публике.
В какой-то момент официанты оживились. Через стеклянные двери я заметил в гардеробе некоторое столпотворение. Мелькнули русые волосы, и я узнал Генриэтту Павловну. С нее, кажется, снимали пальто. Через минутку печальный господин с куклой вошли в зал и сразу направились к заказанному столику. Господин усадил куклу в кресло, и два официанта завертелись вокруг них.
Зал зашушукался, заоглядывался, некоторые тыкали, к сожалению, пальцами.