Шафто подчинился. Несколько мгновений он сидел, кривясь от боли, покуда разные части его тела заявляли решительный протест. Драгуны, подбежав к лошади с двух сторон, принялись укорачивать стремена.
Из тумана с пением гимна выступили десятка полтора гавкеров — они шли к Тайберну выражать своё несогласие с тем или иным государственным установлением. Могавки двинулись к ним, чтобы развернуть их в другую сторону. Один из гавкеров толкал тачку; она была тяжело нагружена листовками и потому постоянно увязала в грязи.
— Хотел бы я видеть то, что вы сделаете с Болингброком, — произнёс сержант Шафто с той долей мечтательности, какая вообще возможна в человеке его темперамента.
— Поверьте мне, о великих событиях в парламенте лучше слышать в пересказе, чем самому в них участвовать, — отвечал Равенскар. — В одном не сомневайтесь: событие будет и впрямь великое. Как только весь мир узнает то, что знаю о Болингброке я, и, в частности, на что пошли деньги асиенто, разговоры об испытании ковчега смолкнут надолго.
Роджер отошёл на шаг и хлопнул лошадь по крупу. Та затрусила вперёд. Два драгуна прыгнули в сёдла и пристроились за ней. Роджер прокричал им вслед:
— И, держу пари, мой акт о долготе пройдёт как по маслу!
Клеркенуэлл-корт
19 июня 1714
Постановили: Директорам Компании Южных морей представить палате отчёт обо всех действиях означенной компании касательно асиенто, вкупе со всеми распоряжениями, указаниями, письмами и донесениями, полученными директорами либо советами директоров в отношении оного.
Протоколы палаты общин, VENERIS, 18° DIE JUNII; ANNO 13° ANNAE REGINAE
[7], 1714.
Чуть южнее того места, где Роджер Комсток разговаривал с Бобом Шафто, граница Лондона угадывалась по метаморфозам, которые претерпевала застройка. Самым неоспоримым их знаком служило то, что дорога, ведущая к Яме Чёрной Мэри, приобрела статус улицы и получила название, долженствующее пробуждать в сознании будущих покупателей образы буколических рощ, пусть и никак не связанные с реальностью. Дома, возведённые и возводимые на Коппис-роу, ещё пахли конским волосом, замешанным на сыром растворе. С левой (если идти из Лондона) стороны рост домов временно приостановили деревья и клубок древних имущественных прав на участки, прилегающие к земле сэра Джона Олдкастла. Справа стояли несколько невыразительных зданий из ещё тёплого после обжига кирпича. Самое большое из них растянулось футов на сто и было поделено на десятки лавчонок разной ширины, преимущественно очень узких и по большей части пока пустующих.
Одну лавчонку арендовал часовой мастер — во всяком случае, если верить новенькой вывеске на железном кронштейне: старинным часам, снятым, надо полагать с какой-нибудь бельгийской ратуши, разрушенной во время последней войны. Так или иначе, они были очень старыми ещё до обстрелов, путешествия в мокром трюме и прочих злоключений, приведших их в Клеркенуэлл. В коросте ржавчины, с покорёженными беззубыми шестернями, часы не столько указывали время, сколько символизировали его неумолимость. Сами по себе они были достаточно занятны — как римские развалины. Однако к ним добавили ещё и фигуру божества из дерева и гипса. Одной рукой божество поддерживало часы, другой тянулось поправить часовую стрелку. Всё это великолепие украшало мастерскую столь маленькую, что хозяин, встав посреди неё, мог коснуться противоположных стен кончиками пальцев.
Клеркенуэлл-корт (как звалось это здание) был расположен не то чтобы совсем неудачно — на пути к чайным садам и купальням дальше по дороге и не очень далеко от Грейс-Инн с прилегающими площадями, на которых состоятельные лондонцы выстроили себе особняки. Однако и не слишком удачно: попасть туда можно было не иначе, как через ту или иную язву на теле города, рассадник порока и гнездилище греха — Хокли-в-яме и Смитфилд.
Ничто из указанного не помешало некой знатной даме приехать сюда в карете ранним субботним утром. Даму сопровождали кучер, два лакея и пёс (снаружи кареты), а также оруженосный молодой господин и компаньонка (внутри). В обществе двух последних она прошла в дверь за чудной вывеской и дёрнула колокольчик. За стеной лавчонки раздался далёкий звон. Дама дёрнула ещё раз и ещё. Наконец дверь в дальней стене отворилась. За нею посетители увидели не ожидаемый чулан, а огромный, наполненный людьми двор. Тут весь дверной проём загородил рослый чернявый детина. Он вошёл в лавку и глянул поверх голов на карету, остановившуюся у дверей. Одного взгляда ему хватило, чтобы прочесть герб. Он отступил в сторону и указал на заднюю дверь:
— Входите, — пророкотал детина. Затем, на случай, если выразился недостаточно цветисто и утончённо, добавил: — Прошу.
При появлении детины Иоганн фон Хакльгебер как единственный представитель мужского пола заслонил собой спутниц. Его левая (кинжальная) рука явственно чесалась. Эта деталь не ускользнула от внимания хозяина, который вскинул руки, то ли показывая, что в них ничего нет, то ли просто от досады. Затем он повернулся к гостям спиной и исчез так же, как появился.
Через минуту его место занял Даниель Уотерхауз.
— Сатурн говорит, что едва вас не напугал, — начал он, — и приносит свои извинения. Он ушёл размышлять о своём несовершенстве в качестве мажордома. Прошу вас, сюда. Здесь всё, кроме декоративной часовой лавки, имеет своё назначение.
Засим последовали приветствия более формального характера, столь машинальные, что практически пролетали мимо ушей. За одним исключением — Элиза, указывая на свою спутницу, объявила:
— Это фрейлейн Хильдегарда фон Клотце.
— Знакомая фамилия.
— Как фрейлейн фон Клотце объяснила бы вам сама, если бы лучше владела английским, она — сестра Гертруды фон Клотце.
— Сиделки, сопровождавшей меня из Ганновера. Теперь понятно, почему её глаза тоже кажутся мне поразительно знакомыми. Приветствую вас в Лондоне, — и Даниель поклонился куда ниже и церемоннее, чем обычно кланяются компаньонкам. — И буду рад приветствовать вас всех во Дворе технологических искусств. Прошу за мной.
— В мои юные дни в Константинополе, — сказала Элиза, — я как-то набралась духа проникнуть из гарема в те части дворца Топ-капы, куда вход мне был воспрещён. Я взбиралась по винограду, перелезала с крыши на крышу и так далее. Наконец, я попала в такое место, откуда могла заглянуть во внутренний дворик. Там я увидела людей из мистической секты дервишей, которые платьем и обрядами отличаются от всего исламского мира. Несколько минут я смотрела на них, затем, пресытившись необычным, тихонько возвратилась в гарем.
— Удачное сравнение, — сказал Даниель Уотерхауз. — Да, сейчас вы снова во дворе, полном дервишей, столь же непонятных для остальных и столь же естественно чувствующих себя друг с другом, как те, которых вы видели в Константинополе.
Они с Элизой остановились в относительно тихом уголке двора под брусом, с которого свешивался слоновый бивень — исполинский полумесяц восьми футов в длину. Различные предметы, закреплённые на верёвке, должны были отпугивать мышей и крыс, чтобы те не спускались по ней для полуночных пиршеств. Вгрызаться в сокровище дозволялось лишь подмастерью, работавшему над ним пилкой. И то была не единственная диковина Двора технологических искусств. Он представлял собой неправильный пятиугольник примерно ста футов в поперечнике. Вдоль всех пяти стен располагались мастерские ремесленников — крошечные загончики под навесами, не похожие один на другой. С первого взгляда Элиза определила стеклодува, золотых дел мастера, часовщика и шлифовальщика линз, но были здесь и другие, каждый со своим набором приспособлений, одинаково своеобразных и одинаково ревниво оберегаемых. Быть может, старый еврей с бинокулярной лупой на глазах когда-то называл себя ювелиром, а жирный немец, обтекающий телесами крохотный табурет, мастерил музыкальные шкатулки. Теперь их усилия служили более масштабной и менее явной цели. Об остальных Элиза не взялась бы и гадать. Один — изгой даже среди дервишей — делил свой обособленный закуток со стеклянной сферой, которую тощий дерганый подмастерье вращал на оси, производя потусторонний треск и вызывая к жизни маленькие молнии.