— Не с саксофонистом ли, случайно? — спросил я, и она оторопела.
— Нет, не с ним, — сказала она так тихо, что нам пришлось податься вперед, чтобы расслышать.
— Чем еще он занимается, кроме саксофона?
Она не ответила. Лишь сунула палец в рот и закусила ноготь.
— Этот саксофонист… не он ли читает вам в университете лекции по химии?
Она кивнула. В лиловом глазу показалась крупная слеза. Она принялась внимательно изучать свою коленку.
— Разве не с ним вы были в тот вечер, когда произошла ссора в группе?
Она мотнула лиловой гривой волос.
— И вы его не видели? — спросил я.
Она прикрыла веки, и крупная фиолетовая слеза скатилась по ее щеке.
— Может быть, тем же вечером позже вы видели его с Катариной Оливейрой?
— Она украла его! — выпалила девушка и шмыгнула носом. — Украла у меня!
— И потому в отдел по борьбе с наркотиками поступил звонок, что университетский преподаватель химии производит и распространяет экс-тези?
Вскочив, она схватила с отцовского стола бумажные салфетки. Лицо у нее было в слезах, как после побоев.
— Где вы были вчера вечером?
— В «Алфаме» на празднике.
— Как долго?
— Почти весь день я провела дома, занималась, а потом часов в семь за мной заехали друзья.
Я велел ей записать имена этих друзей и их телефоны.
— А вы так и не сказали мне, что произошло с Катариной, — сказала она.
— Вчера вечером она была убита.
— Но я ее и пальцем не трогала! — поспешно сказала она. Авторучка застыла в ее руке.
— Как вы думаете, Валентин либо Бруну находились с ней в сексуальной связи?
— Валентин, тот точно был. Ведь это он нашел ее. А Бруну не был. Боялся Валентина.
— Как это «нашел»?
— Услышал ее пение и притащил в группу.
— А почему вы думаете, что у них были сексуальные отношения?
— Ну, это в духе Катарины.
— Но вы же ничего такого не видели, правда?
Она подняла глаза.
— Нет, — сказала она. — Ничего такого я не видела.
Мы поднялись, чтобы уйти.
— Вы ведь не расскажете полицейским в отделе наркотиков, что это я звонила? — спросила она.
— Если ваш преподаватель невиновен, то скажу.
Она только покачала головой.
— Ну а вы сами? Невиновны?
— Они пытаются доказать, что я помогала ему в изготовлении, но это не так.
— А распространяли?
— Нет, — сказала она и поджала губы.
— В день гибели у Катарины в крови были следы экстези.
— Я тут ни при чем. Я ей ничего не давала.
— Ну а Валентин и Бруну?
— Нет, — сказала она резко, решительно.
Явно ложь.
Я пристально посмотрел ей в глаза, и она не выдержала — отвела взгляд. Она лихорадочно соображала, как поправить ситуацию, как понравиться мне. Малопривлекательная девушка. И к тому же лгунья.
— Чтобы понять Катарину, — сказала она, — надо было слышать ее голос. В нем было столько боли.
Мы ехали по пустынным улицам Лиссабона в первый по-настоящему знойный летний день. С запруженной, как обычно, толпами народа Кампу-Гранде мы спустились от Салданьи к гигантской развязке у Маркеш-де-Помбал и въехали на безмолвную, жарившуюся на солнце Ларгу-ду-Рату.
— Ну и дрянная же девчонка эта Карвалью, — процедил сквозь зубы Карлуш, так, словно рот его был полон гвоздей. — Такие, как она, только зря небо коптят — ноль без палочки, а туда же! Строит из себя, а сама выросла на всех этих ублюдочных салазаровских лозунгах и ни шагу от них не отступит! Привыкла получать что хочет, а если не удается, пускай и другие не имеют. Доносит на всех, спасая собственную шкуру. Врет и не краснеет. И все время начеку, чтобы сказать то, что вам хочется услышать. Льет грязь на своего преподавателя, обливает помоями Катарину, а потом вдруг — здрасте пожалуйста! — и он пропищал: — «Чтобы понять Катарину, надо было слышать ее голос. В нем было столько боли». Можете быть уверены, что не сама она это придумала. Ха! Все они одним миром мазаны!
— Кто «все»?
— Эти буржуазные девчонки. Ничего своего — все заемное! Пустышки! Дырки от бублика!
— Что ж, и Катарина, по-вашему, дырка от бублика?
— Да нет, похоже, внутри у нее было побольше, чем у всех у них, вместе взятых, вот они и спешат полить ее грязью, расписывают, какая она была шлюха. Только пока что из всех ее знакомых мы ни одного хоть сколько-нибудь стоящего не видели.
— Что укрепляет вас в желании найти ее убийцу?
— Конечно. А что, это возбраняется?
— Нет, просто спросил.
— Если она была такой же пустышкой, как эта Тереза Карвалью…
— Вот интересно: как вы относитесь к чернокожим? — перебил я его.
Он бросил на меня взгляд, пытаясь понять подоплеку вопроса.
— Я не имею расовых предрассудков, если вы про это спрашиваете.
— А если бы у вас была дочь и она вдруг захотела выйти замуж за черного?
— Возможно, мне следует вам задать этот вопрос.
— Я не был бы в восторге, — сказал я. — Ну, вот вы меня и уличили.
— Да, добрый старый расист-полицейский.
— Что вовсе не означает, будто я считаю всех чернокожих преступниками, — сказал я. — Я жил в Африке, знаком с африканцами, и многие из них мне нравятся. Но дело в том, что у нас полно людей, зараженных расизмом. Я не хотел бы, чтобы моя дочь почувствовала это на себе, если этого можно избежать.
Мимо промелькнула темная зелень парка Жардин-да-Эштрела. Казалось, там царит сонная прохлада. Возле Базилики я круто взял вверх и стал подниматься в Лапу. Этот район, принадлежащий иностранным посольствам, — тихая гавань богатства над доками и причалами Алькантары, — возможно, был спроектирован так специально, чтобы богачи могли видеть, откуда плывут к ним денежки. Мы припарковались на центральной площади возле многоквартирного дома вблизи старого, полуразрушенного паласиу, обнесенного лесами и с табличкой разрешения на проведение строительных работ.
Мы позвонили. Никто не ответил. Садовник подстригал росшие по обеим сторонам ограды кусты.
— Это дворец Ду-Конде-душ-Оливайш, — сказал я Карлушу. — Сколько я себя помню, он заперт и в руинах.
— Но сейчас, похоже, его восстанавливают.
Я окликнул садовника, смуглого старика, похожего на старого мула. Он прервал работу и, привалившись к ограде, вынул изо рта давно погасшую сигарету.
— Здесь бордель будет, — сказал он.
— Серьезно?
— Знаете, что требуется для хорошего борделя?
— Наверно, хорошие девочки.
— Чтоб комнат было побольше. Это здание как раз подходящее, — сказал он и захохотал хрипло, как астматик. Потом вытер лицо грязным носовым платком. — Да нет, шучу. Это будет еще один закрытый клуб для богатеев, которые не очень-то знают, как по-другому потратить свои денежки, на что им раскошелиться, из-под матраса заначку вытащить!
Карлуш одобрительно хмыкнул и вновь дернул звонок. Ответа не было. Садовник прикурил свою сигарету.
— В войну здесь нацисты жили, — сказал он. — А потом, когда их разбили, здание перешло американцам.
— Слишком оно велико для клуба.
— Люди-то они серьезные, эти богатеи. Так, по крайней мере, они про себя говорят.
И тут на звонок ответили. Очень тихо. Женский голос звучал так слабо и прерывисто, что трудно было разобрать слова. После пятого нашего объяснения она нас впустила. Мы поднялись по лестнице на второй этаж. У двери нас встретила женщина в толстой зеленой кофте и твидовой юбке. Она уже успела забыть, кто мы такие, и после повторного объяснения сказала, что полицию не вызывала и в доме у нее все в порядке. И стала закрывать дверь трясущейся от болезни Паркинсона рукой.
— Ничего страшного, мама, — произнес голос из-за ее спины. — Они приехали поговорить со мной. Не надо волноваться.
— Я зачем-то отослала горничную… вот вечно все приходят в ее отсутствие, и мне надо вставать и отвечать на звонки, а я плохо слышу через этот…
— Ничего, мама. Горничная скоро вернется.
Мы прошли в гостиную вслед за женщиной, которая прошаркала туда, опираясь на руку сына. Стены от пола до потолка были в книжных полках, просветы же в основном заняты картинами — живописью, акварелями, карандашными рисунками. Парень усадил женщину у стола, на котором стояли большое зеркало и графин с чем-то, похожим на темный портвейн, и провел нас в другую комнату.