Отец!
Его голос, громкий, как у сержанта на плацу, донесся со стороны кухонной лестницы, усиленный каменными стенами и эхом от арки к арке.
Наши три головы повернулись вбок как раз вовремя, чтобы лицезреть, как сначала появляются его ботинки, потом брюки, потом верхняя часть тела и, наконец, лицо, по мере того как он спускается по лестнице.
– Что все это значит? – спросил он, окидывая нас взглядом в полумраке. – Что вы с собой сделали?
Тыльными сторонами ладоней и предплечьями Фели и Даффи уже пытались стереть черные отметины с лиц.
– Мы просто играли в «Креветки и треножник», – нашлась Даффи, пока я не успела ответить. И обвиняюще указала на меня. – Она устраивает нам хорошенькую взбучку, когда ее очередь играть бегуму[12], но, когда очередь наша, она…
Хорошая работа, Дафф, подумала я. Я бы и сама не смогла сочинить лучшее объяснение в спешке.
– Я удивлен тобой, Офелия, – произнес отец. – Я бы не подумал…
И тут он умолк, не в состоянии подобрать нужные слова. Временами казалось, будто он… Как это сказать? Боится мою старшую сестру.
Фели терла лицо, жутко размазывая жженую пробку. Я чуть громко не рассмеялась, но вовремя поняла, что она творит. В попытке вызвать сочувствие она растерла краску так, что получились темные театральные круги под глазами.
Мегера! Как актриса, гримирующаяся прямо на сцене, смелое, нахальное представление, которым я не могла не восхититься.
Отец завороженно смотрел. Как человек, зачарованный коброй.
– Ты в порядке, Флавия? – спросил он, все еще стоя на третьей ступеньке снизу.
– Да, отец, – ответила я.
Я чуть было не добавила «Спасибо, что спросил», но вовремя остановилась, боясь перестараться.
Отец молча окинул печальным взглядом каждую из нас по очереди, как будто в мире не осталось подходящих слов.
– В семь часов будет совещание, – наконец сказал он. – В гостиной.
Бросив последний взгляд на нас, он развернулся и медленно побрел по лестнице вверх.
– Дело в том, – говорил отец, – что вы, девочки, просто не понимаете…
И он был прав: мы не больше понимали его мир, чем он наш.
Его мир был миром конфетти: ярко раскрашенная вселенная королевских профилей и живописных видов на липких клочках бумаги; мир пирамид и линкоров, шатких висячих мостов в отдаленных уголках земного шара, глубоких гаваней, одиноких сторожевых башен и изображений голов знаменитых людей. Проще говоря, отец был коллекционером марок, или филателистом, как он предпочитал себя именовать и чтобы его именовали другие.
Каждый миг своего бодрствования он тратил на то, чтобы всматриваться в клочки бумаги через увеличительное стекло в вечном поиске дефектов. Открытие единственной микроскопической трещинки на эстампе, из-за чего на подбородке королевы Виктории мог появиться нежеланный волосок, приводило его в восторг.
Сначала будет официальное фотографирование и экстаз. Он принесет из кладовки и установит в кабинете треногу, древний пластиночный фотоаппарат с особенным приспособлением, именуемым макроскопической линзой, позволяющей ему снимать крупный план образца. В результате после проявки получалось изображение, достаточно большое, чтобы занять целую книжную страницу. Иногда, пока он радостно проделывал эти манипуляции, мы, бывало, улавливали напевы из «“Пинафора” ее величества» или «Гондольеров»[13], дрейфующие по дому, словно беженцы.
Затем наступал черед письма, которое он отсылал в журнал «Лондонский филателист» или аналогичные места, и вместе с ним приходил черед кое-каких чудачеств. Каждое утро отец начинал приносить к столу кучи писчей бумаги, которые усердно исписывал, страницу за страницей, бисерным почерком.
Неделями он бывал недоступен и оставался таковым до того момента, пока не дописывал последнее слово на тему «лишних усов» королевы.
Однажды, когда мы валялись на южной лужайке, глядя в голубой свод идеального летнего неба, я сказала Фели, что отцовские поиски несовершенств не ограничиваются марками, а временами распространяются на его дочерей.
«Захлопни свой грязный рот!» – отрезала она.
– Дело в том, – повторил отец, возвращая меня к настоящему, – что вы, девочки, не понимаете серьезность ситуации.
Главным образом он имел в виду меня.
Фели, конечно же, донесла на меня, история о том, что я растворила одну из жутких викторианских брошей Харриет, журчала из ее уст так же радостно, как гомон ручья.
– Ты не имела права брать ее из гардеробной твоей матери, – произнес отец, и на миг его холодные голубые глаза устремились на мою сестру.
– Прости, – ответила Фели. – Я хотела надеть ее в церковь в воскресенье, чтобы произвести впечатление на Дитера. Это неправильно с моей стороны. Мне следовало бы попросить разрешения.
«Неправильно с моей стороны»? Я услышала то, что услышала, или у меня слуховые галлюцинации? Скорее солнце и луна пустятся в веселую джигу в небесах, чем одна из моих сестер извинится. Просто неслыханно.
Дитер, о котором упомянула Фели, – это Дитер Шранц с фермы «Голубятня», бывший немецкий военнопленный, решивший остаться в Англии после прекращения военных действий. Фели имела на него виды.
– Да, – сказал отец. – Тебе следовало бы.
Когда он снова обратил внимание на меня, я не могла не заметить, что складки во внешних уголках его глаз – складки, которые, как я часто думала, придают ему аристократичность, – были еще тяжелее, чем обычно, делая его печальным.
– Флавия, – произнес он усталым, невыразительным голосом, ранившим меня сильнее, чем острое оружие.
– Да, сэр?
– Что с тобой делать?
– Извини, отец. Я не хотела разбивать брошь. Я уронила ее и случайно наступила, и она просто раскололась. Боже, должно быть, она была очень старая, раз оказалась такой хрупкой!
Он почти незаметно вздрогнул, и за этим последовал один из тех взглядов, которые подразумевают, что я коснулась темы, закрытой для обсуждения. С долгим вздохом он посмотрел в окно. Что-то в моих словах заставило его сознание улететь куда-то в холмы.
– Хорошо ли ты съездил в Лондон? – отважилась я. – Имею в виду на филателистическую выставку?
Слово «филателистическая» быстро вернуло его к реальности.
– Надеюсь, ты нашел несколько приличных марок для своей коллекции?
Он издал еще один вздох, на этот раз напоминающий предсмертный хрип.
– Я ездил в Лондон не покупать марки, Флавия. Я ездил продавать.
Даже у Фели перехватило дыхание.
– Наши дни в Букшоу, возможно, подходят к концу, – сказал отец. – Как вы хорошо знаете, дом принадлежал вашей матери, и когда она умерла, не оставив завещания…
Он развел руки в жесте беспомощности, напомнив мне наколотую на булавку бабочку.
Из него так внезапно вышел воздух, что я едва могла в это поверить.
– Я надеялся отвезти ее брошь к кому-нибудь, кого я знаю…
Несколько минут его слова не могли до конца дойти до меня.
Я знала, что в последние годы содержание Букшоу стало довольно разорительным, не говоря уже о нависшем налоге на наследство и прочих налогах. Годами отец умудрялся отчаянно защищаться от «рычащих налоговых инспекторов», как он их именовал, но теперь волки, должно быть, снова выли у порога.
Время от времени были намеки на наше затруднительное положение, но угроза всегда казалась нереальной, не более чем далекое облачко на летнем горизонте.
Я вспомнила, что одно время отец возлагал надежды на тетушку Фелисити, свою сестру, живущую в Хэмпстеде. Даффи предположила, что многие из его так называемых «филателистических поездок» были на самом деле визитами к тетушке с целью выпросить у нее денег взаймы – или умолить ее раскошелиться на остатки фамильных драгоценностей.
В итоге его сестра, должно быть, дала от ворот поворот. Совсем недавно мы собственными ушами слышали, как она говорила ему, чтобы он подумал о продаже своей филателистической коллекции. «Этих нелепых почтовых марок», как она назвала их, если быть точной.