– Что вы скажете, – снова подал голос дипломат, – если мы, проезжая через город, на полчасика оставим вас в галерее современного искусства? Мне надо зайти кое-куда поблизости… По поручению посла… перед самым отъездом в аэропорт попросил… Хотя, если вы устали…
– Что вы, что вы… – в растерянности возразил Петр.
– Некоторые наши соотечественники с удовольствием посещают эту галерею, когда бывают в Швеции.
Более странное предложение трудно было себе вообразить. В какой-то степени унизительное – ведь его просто бросали, чтобы заняться своими делами; однако оно способно как-то вернуть ему равновесие: его причисляли к некоей категории незаурядных людей. Интересно, что о нем думают провожатые? Неужели не знают, что он всего лишь простой преподаватель, ограничивавшийся чисто профессиональными интересами и лишь недавно испытавший, хотя и это не совсем точно, чуть смешноватый восторг?
А машина уже ехала по улицам Стокгольма…
И вот проплешина стоянки у невысокого бесцветного здания. У входа две современные скульптуры, изогнувшиеся вопросительными знаками. (Явно их создатель яростно удивлялся способу нашего существования.) От волнения Петр безуспешно пытался выпростать из машины больную ногу. Куда занесло его, преподавателя анатомии? В картинной галерее в последний раз он был еще в гимназические годы, вместе с отцом; имя лишь одного крупного современного художника мог он сейчас припомнить – Пикассо. Современного… Ему-то как раз казалось, что Пикассо удален от нас во времени куда больше, чем Рембрандт или Рубенс. Да и существовал ли он вообще? Может, это выдумка? По личному ощущению Лондон не так уж далеко от Софии, но лондонские галереи авангардистского искусства находятся где-то за тридевять земель. Что же касается Нью-Йорка, то хотя тот и расположен на той же планете, между его галереями и скромной личностью Петра простирались расстояния, соизмеримые разве что с космическими.
Пикассо… Сейчас он увидит какое-нибудь из его полотен, это просто невероятно. Он приблизится к запретному (вот она, причина волнения), к тому, о чем в семьях их круга говорилось шепотом; только теперь он понял, что его родители, подобно всем простым людям, блюли тысячи традиционных табу, а потому внушали сыну, будто современная живопись есть нечто демоническое, скверна, противоречащая нравственной природе человека.
Спутник купил ему билет, и чудо действительно произошло. Да, там были картины Пикассо, но он встретил и другие имена – когда-то смутно им слышанные, а потом забытые: Шагал, Миро, Брак… В каком-то опьянении он бродил по галерее. Не запомнил ни одной картины, ни разу не испытал потрясения. И все же волнение его не угасло. Имена художников, даже незнакомые, действовали на него сильнее, чем их творения. Они были как символы, как сигналы тревоги. И лишь отправившись в обход экспозиции по второму кругу, он стал воспринимать и некоторые полотна, причем совершенно так же, как имена. Чья-то нервная, поспешная рука глубоко ранила его душу. Ей было известно о нем намного больше, чем он сам о себе знал. Что-то важное провозглашалось в этом зале, но по-особому и на незнакомом языке. Сказанное звучало отнюдь не лестно по отношению к нему и его родителям, по отношению ко всем. Вот почему полз из дома в дом этот шепоток, этот инстинктивный ропот. Люди возводили преграды, чтобы до них не могла добраться истина о них самих.
10.
«Брандал», дом Альмы, стоял в глубине окраинной улицы маленького городка Седертелле. В десятке метров от дома начинался хвойный лес, где я так и не побывал, но меня уверяли, что нет у него ни конца, ни края. Понятие «улица» в данном случае весьма условно – к «Брандалу» вела очень широкая неасфальтированная дорога. По одну сторону от нее тянулись большие виллы с садами и открытыми бассейнами, лужайки перед ними были идеально подстрижены. Позади вилл проходил судоходный канал шириной не меньше Дуная (в той части, что на территории Болгарии), у берега имелось множество небольших причалов с пришвартованными лодками здешних обитателей. По каналу часто проплывали небольшие пароходики и парусники. Трижды мне приходилось наблюдать очень красивое зрелище: парусников становились все больше, они сотнями покачивались на волнах – похоже, молодые шведы устраивали гонки.
Другая сторона дороги выглядела куда прозаичнее. Какая-то фирма настроила здесь домики поменьше, все одинаковые, из готовых узлов. Росли они с невероятной скоростью – за два-три дня дом был готов – но я не видел, чтобы кто-нибудь в них селился.
Описывая местоположение «Брандала», я придерживаюсь добрых старых правил. При строгом их соблюдении книга могла бы с этого начаться. Счастливчиками были писатели, создавшие добрые старые правила. Из-под их пера выходили истории, развивавшиеся последовательно, не имевшие прошлого и будущего; вот так живет и большинство людей – данным мгновеньем, поэтому людям и нравятся подобные книги. Что же мешает нам проявить постоянство в подражании старым писателям, доставляя удовольствие себе и читателю? Вот что: хоть раз посетив выставку авангардного искусства, немыслимо не поведать о том, как зарождалась и какие последствия повлекла тревога, более долговечная, чем те, кто ею мучился – они канут в Лету, а она продлится, чтобы вселиться в другие сердца; это будет рассказ, взорвавшийся осколками, подобно чашке тончайшего фарфора, а склеивать их придется самому читателю. Жаль, что и этим ориентиром мне придется пренебречь. Можно ли начинать прямо с утоления печалей? «Скитаясь по лесу, я становился деревом среди деревьев и неведомой птицей среди птиц…» Как увериться, что я правильно определил те несколько стежков на гобелене будущего повествования, сделать которые должен именно я – да еще сейчас, когда легковушка дипломата останавливается перед «Брандалом»?
Большой – в десяток окон на каждом из трех этажей дом. Дверь нараспашку. Чуть в стороне от нее мне бросается в глаза инвалидное кресло. Не отставая от своего провожатого, миную тесную прихожую и оказываюсь в просторном помещении, напоминающем в нынешние кризисные годы холл врача среднего достатка. Лет десять тому назад такое убранство свидетельствовало о сугубой скромности: телевизор, рояль, большой диван, два витринных гардеробчика, диван чуть поуже в нише (она в глубине комнаты), пара-тройка старинных стульев, приземистый столик, множество портретов на стенах. Повсюду расставлены десятки мелких безделушек; они так напоминают стайку пестро-цветных птичек, что, кажется, вот-вот зальются щебетом и свистом.
Высоченные раздвижные двери отделяют холл от маленькой столовой на двенадцать квадратных столиков. Некоторые, у дальней стены, в этот момент заняты. Совершенно не по-больничному одетые больные прерывают на секунду свои дела, оглядываются на нас. Поставив чемодан с сумкой на пол, дипломат направляется к ним, чтобы разузнать, где хозяйка дома. Из столовой до меня долетает шведская речь. Делаю несколько нерешительных шагов за порог раздвижной двери и я. На каждом из занятых в этот момент столиков стоит большая серая миска, над которой вьется пар. Пар этот обволакивает чашки больных, мелко нарезанные сырые овощи в их тарелках. Овощи пестры, как безделушки в холле; чувства мои обострены до предела, оба помещения связывает в моих глазах только эта примета. В столовой самое интересное – угловой шкаф со стеклянными дверцами. Его полки заставлены пузырьками, гильзами, флакончиками из-под лекарств, царит демонстративный хаос. Нет никакого сомнения, что здесь окажутся и мои лекарства, как только я перестану их принимать. На стене висит огромная схема, изображающая испещренное точками ухо – наглядное пособие по иглоукалыванию.
Почему рассказывая об этом, я пользуюсь настоящим временем? Потому что речь идет о первом, самом зорком взгляде, самом верном впечатлении. Оно не устаревает, не становится прошлым, остается вечно свежим. Вся наша жизнь – череда переходов из одной сиюминутности в другую, и на это тоже нужны силы. Все в ней строится на первых впечатлениях; это приятные и неприятные неожиданности, лица женщин, которых нам предстояло любить, будущих друзей или тех, на кого падет впоследствии наша антипатия. Способность жить зиждется и на ожидании первых впечатлений.