Этот человек, который, ко всему прочему, был индейцем по происхождению, упорно отстаивал права коренного населения и ублажил нас кучей анекдотов и разных историй из своей учительской жизни. Следуя голосу своей крови, он выступал на стороне аймаров в бесконечной дискуссии, раздирающей среду ученых, которые занимаются изучением здешнего края, против койев, которых считал коварными трусами. Учитель объяснил нам причину странного поведения наших попутчиков: индеец всегда оставляет Пачамаме, матери-земле, все свои беды и печали, достигая вершины горы, ее символом служат камни, из каких была сложена пирамида, которую мы видели. Так вот, когда появились испанцы — завоеватели здешнего края, — они постарались с корнем вырвать это верование и уничтожить сам обряд, однако безрезультатно; тогда монахи решили обратить против индейцев их собственное оружие и поставили на вершине пирамиды крест. Это произошло четыре столетия назад (уже Гарсиласо де ла Вега рассказывает об этом), и, судя по числу индейцев, которые осенили себя крестным знамением, монахи добились немногого. Развитие транспортных средств привело к тому, что правоверные индейцы заменили камни плевательницей из кокосовой скорлупы, где собираются все их горести и печали, адресуемые Пачамаме.
Вдохновенный голос учителя обретал неожиданную звучность, когда он заводил речь о своих индейцах, некогда мятежном народе аймаров, которые ставили в тупик войска инков, и звучал горестно и приглушенно, когда он повествовал о современном состоянии аборигенов, оболваненных цивилизацией и своими близкими родственниками — самыми заклятыми своими врагами, — метисами, которые обрушивают на них всю злость своего существования между молотом и наковальней. Он говорил о необходимости создания школ, обучающих человека поведению в обществе, частью которого он является, и превращали бы его в полезное существо, о необходимости изменить всю нынешнюю систему образования, которая в тех немногих случаях, когда она полностью воспитывает человека (воспитывает, руководясь критериями белых), заставляет его стыдиться себя и копить злобу, делает неспособным служить себе подобным и лишает преимущества бороться в обществе белых людей, которое враждебно ему и не хочет принимать его в свое лоно. Судьба этих несчастных — прозябать на какой-нибудь никому не известной бюрократической должности и умирать с надеждой на то, что кто-нибудь из его детей под влиянием чудодейственного воздействия капельки конкистадорской крови, текущей в его жилах, сможет достичь горизонтов, к которым он стремился всей душой и которые до последних мгновений наполняют смыслом его жизнь. В странных движениях судорожно сжатой руки угадывалось не только признание человека, мучимого своими горестями, но и то же страстное стремление, которое он приписывал гипотетическому персоналу из своего примера. И разве он сам не был типичным продуктом «образования», ранящего того, кто получает его из милости, только ради страстного желания продемонстрировать чудесную власть той самой «капли», даже если ее несет в себе недостойная метиска, которую касик [7]продает за деньги, или это результат насилия, которое пьяный господин соблаговолил совершить над местной служанкой?
Но дорога подходила к концу, и учитель примолк. После поворота мы проехали по мосту через ту самую широкую реку, что на рассвете была всего лишь крохотным ручейком. За нею лежал Илаве.
Озеро Солнца
Священное озеро являло нам только малую часть своих величавых берегов, поскольку отмели, перегораживаюпще залив, на берегу которого построен Пуно, скрывали его от наших глаз. То тут, то там в спокойных водах колыхались камышовые плоты, да порой рыбацкая лодка направлялась к выходу из бухты. Ветер был очень холодным, и свинцово-серое гнетущее небо казалось под стать нашему настроению. Да, верно, что мы приехали прямо в город, обогнув Илаве, что добились временного размещения в казарме и отличной кормежки, но все имеет свой конец: очень благовоспитанный комендант как бы невзначай указал нам на дверь, намекая, что это пограничная застава и гражданским лицам, д а еще иностранцам, ночевать здесь строго запрещено.
Но мы не хотели уезжать, хорошенько не познакомившись с озером, поэтому пошли на пристань договориться с кем-нибудь, чтобы нас вывезли из бухты и мы могли насладиться панорамой озера во всем ее величии. Чтобы проделать подобную операцию, нам пришлось прибегнуть к помощи переводчика, так как все рыбаки, чистокровные аймары, не знают ни слова по-испански. За скромную сумму в пять солей мы добились того, чтобы лодочник взял нас обоих, а также увязавшегося за нами угодливого проводника, и даже предприняли попытку искупаться в водах озера — попытку, полностью провалившуюся после того, как мы попробовали воду кончиком мизинца (хотя Альберто несколько раз демонстративно снимал ботинки и одежду и потом, разумеется, надевал снова).
Как пунктир, еле заметный на огромной серой поверхности озера, вдали тянулась цепь островков; проводник рассказал нам о жизни обитавших там рыбаков, некоторые из которых вряд ли хоть раз видели белого человека и живут, строго придерживаясь обычаев предков, едят ту же пищу, ловят рыбу так же, как ловили ее пятьсот лет назад, и так же одеваются, сохраняя в неприкосновенности свои древние обряды и традиции.
Вернувшись в порт, мы подошли к суденышку, курсирующему между Пуно и одним из боливийских портов, чтобы разжиться заваркой, которой у нас осталась самая малость, но на севере Боливии почти не пьют мате, и вообще они вряд ли представляли себе, что это такое. Мимоходом мы осмотрели судно, построенное и оснащенное в Англии, — оно своей роскошью резко контрастировало с царившей вокруг бедностью.
Наша проблема с жильем разрешилась в жандармском участке, где очень обходительный младший лейтенант поместил нас в лазарете — обоих на одной кровати, но выдав нам при этом теплые одеяла. На следующее утро, посетив собор, что было довольно интересно, мы договорились с водителем грузовика, который ехал в Куско, древней столицы страны инков.
При нас было рекомендательное письмо к проживавшему там бывшему лепрологу, доктору Эрмосе, которое дал нам врач из Пуно.
К «пупу земли»
Первый отрезок оказался не очень длинным, поскольку шофер высадил нас в Хулиаке, где нам пришлось пересесть на другой грузовик, неизменно держа курс на север. Само собой, мы отправились в комиссариат, где нас представил жандарм из Пуно и где встретились с пьяным в стельку сержантом, который тут же стал нашим закадычным другом и предложил угостить нас. Заказали пиво, и все залпом опустошили свои стаканы, только мой остался нетронутым на столе.
— А ты, аргентинец, что — не пьешь?
— Понимаете, у меня на родине не принято пить залпом. Не обижайтесь, но там пьют, только когда закусывают.
— Но че-е-е-е, — прогнусавил сержант, подчеркивая наше звукоподражательное прозвище, — ты бы предупредил.
И, несколько раз хлопнув в ладони, он попросил принести очень неплохие сэндвичи с сыром, что вполне меня удовлетворило. Но при воспоминании о собственных подвигах жандарма охватила настоящая эйфория, и он принялся рассказывать, какой страх наводит на всю округу своей изумительной меткостью, одновременно наводя револьвер на Альберто.
— Слушай, че-е-е-е, давай пари: если ты встанешь в двадцати метрах, а я дам тебе прикурить от своей пули, с меня пятьдесят солей. — Но Альберто оказался не столь жаден, чтобы из-за пятидесяти солей сдвинуться с места. — Сто солей, че-е-е-е. — Никаких признаков интереса.
Когда дело дошло до двухсот солей, туг же выложенных на стол, в глазах у Альберто засверкали искорки, но инстинкт самосохранения оказался сильнее, и он так и не пошевелился. Тогда сержант снял фуражку, отошел и, глядя на нее в зеркало, выпалил. Конечно, фуражка осталась такой же целехонькой, как и раньше, чего не скажешь о стене, и хозяйка заведения, рассвирепев, отправилась жаловаться в комиссариат.