Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Mutti!

Я вздрогнул и выпустил ее локоть. Она вновь застыла перед дверью, осторожно поднося указательный палец к ручке и тут же его отдергивая, словно обжегшись. Наклонившись к ее уху, я зашептал:

— Эрика, это я, Лео. Пойдем, ляжем. Пойдем.

Она снова посмотрела на меня в упор и сказала:

— Это ты, Лео? Ты откуда?

Я обнял ее за плечи и осторожно повел по коридору в спальню, потом уложил в кровать и сел рядом, не отнимая руки. Так, держа руку у нее на плече, я просидел почти час, бдительно следя за каждым ее движением, но она лежала не шелохнувшись.

В детстве я тоже называл свою маму "Mutti", и это слово вдруг как будто пробило в душе глубокую штольню. Я думал о матери, но не о той, какой она стала с годами, а о молодой. Лежа в постели, я внезапно отчетливо вспомнил, как она пахла, когда наклонялась, чтобы поцеловать меня, — пудрой и чуть-чуть духами. Я чувствовал ее дыхание на своей щеке, чувствовал прикосновение ее пальцев, когда она гладила меня по голове. Du musst schlafen, Liebling. Du musst schlafen [8].В моей лондонской комнате не было ни единого окна. Я лежал и колупал обои с нарисованными листьями плюща до тех пор, пока не проступила широкая полоска желтой неоштукатуренной стены.

В сентябре Берни выставил "сказочные" короба Билла, обвал на Уолл-стрит, который менее чем через месяц произошел в нескольких кварталах к югу от "Галереи Уикса", тогда казался не более возможным, чем конец света. На вернисаже толкалось двести с лишним человек, сливавшиеся в единое головокружительное целое, огромное, многоглавое, многорукое, многоногое нечто, подвластное лишь собственной воле. И это нечто мотало меня, толкало локтями, пихало, обливало коктейлями, оттесняло то в один угол, то в другой. Сквозь гвалт я слышал суммы, в которые оценивались работы не только Билла, но и других художников, сумевших, как тогда говорили, "пробить потолок". При этих словах мне так и представлялись летящие по небу доллары. При этом я доподлинно знал, что дамочка, называвшая цену, якобы предложенную за один из "сказочных" коробов Билла, завышает ее, как минимум, на несколько тысяч. Из настоящих цен никто секрета не делал, каждый желающий мог зайти в кабинет Берни и ознакомиться с прейскурантом. Так что вряд ли дамочка взвинчивала цену умышленно, тем более что начинался разговор с сакраментального: "А вот мне сказали…" Какая, в сущности, разница, слухи это или чистая правда? Здесь, как на бирже, ажиотаж творил реальность. Но вряд ли кому-либо из присутствующих пришло бы в голову связать полотна, скульптуры, инсталляции и всевозможные концептуальные не разбери-пойми, пышным цветом расцветавшие в Южном Манхэттене, со спекулятивными облигациями "пирамид", бешеным ростом цифр и разрывающимися от звонков телефонами брокеров на Уолл-стрит.

Ну и, как говорится, пришедший последним уходит первым. Маленькие галереи, выросшие в Ист-Виллидже как грибы после дождя, одна за другой закрывались; на их месте немедленно появлялись магазины, торгующие рокерским кожаным шмотьем и ремнями с шипами. Сохо начал хиреть. Галереи "с именем" устояли, но и их владельцам пришлось затянуть пояса. Так, "Галерея Уикса" оставалась открытой, но Берни пришлось заморозить стипендии для молодых художников и начать потихоньку распродавать частное собрание. А уж когда один английский коллекционер спустил по дешевке работы нескольких "культовых художников восьмидесятых", они мигом перестали быть культовыми и в считаные месяцы превратились в героев вчерашнего дня, чьи имена произносились теперь исключительно с ностальгическим: "А помнишь…" Про кого-то вообще забыли; наиболее именитые уцелели, но с известными потерями. С летними домами на Лонг-Айленде пришлось проститься.

Работы Билла тоже упали в цене, хотя поклонники его творчества оставались ему верны. Кроме того, почти все его произведения находились в Европе, и там у него не было конкурентов, потому что ему удалось сделать своей аудиторией молодежь, которая, как правило, искусством почти не интересуется. Так что во Франции его галерейщик зарабатывал хорошие деньги на плакатах со "сказочными" коробами и готовился выпустить целый альбом репродукций.

До кризиса, в "тучные" времена, Вайолет успела прикупить себе модных тряпок и кое-что из мебели для квартиры на Грин-стрит, но у Билла потребительский интерес так никогда и не проснулся.

— Ему же ничего не надо, — жаловалась мне Вайолет. — Я купила консоль для гостиной, так он неделю ходил мимо, пока наконец не заметил. И при этом то книжку на нее положит, то стакан поставит, а через неделю вдруг спрашивает: "Это что за штука? Новая?"

Несмотря на кризис, Билл устоял, поскольку у него было кое-что отложено, а откладывал он потому, что хорошо помнил свое прошлое и жил в постоянном страхе перед той беспросветной нищетой, когда, чтобы не умереть с голоду, ему приходилось работать маляром и штукатуром. Тогда он жил с Люсиль. Я заметил, что чем больше проходило времени, тем мучительнее давались Биллу воспоминания об этом отрезке жизни, словно, оглядываясь назад, он все воспринимал мрачнее и болезненнее, чем это было на самом деле. Наверное, как и все мы, он переписывал свое прошлое. Воспоминания человека, прожившего жизнь, не похожи на воспоминания юноши. То, что казалось жизненно важным в сорок, в семьдесят может восприниматься как пустяк. А из чего, собственно, сотканы наши истории? Из данных нам в ощущение мимолетностей, которые каждый миг во множестве атакуют нас, из череды отрывочных образов, фрагментов разговоров, запахов, соприкосновений с людьми или предметами. Большую их часть мы сами же стираем из памяти, стремясь придать своей жизни некую видимость порядка и стройности, и до смертного часа шуршим воспоминаниями, без конца их перетасовывая.

Осенью того года я закончил рукопись "Краткой истории видения в западноевропейской живописи". Начиная эти шестьсот страниц, я надеялся, что жесткие гносеологические рамки не дадут мне сбиться с пути, что книга выльется во всестороннее освещение проблемы художественного видения, а также его философской и идеологической подоплеки. Но по мере того, как исследование продвигалось, оно становилось все более широким, объемным, все более умозрительным и, смею надеяться, все более честным. Возникали несообразности, не вписывающиеся в стройные схемы, и я оставлял их в книге как вопросы без ответа. Эрика была моим редактором и первым читателем. Ее стараниями текст стал лучше и яснее, за что я ей очень признателен, но все же посвятил я книгу Биллу. Это было знаком дружбы и смирения перед тем, что в подлинном произведении искусства непременно присутствует нечто "из ряда вон", какая-то полнокровная избыточность, не поддающаяся истолкованию.

Седьмого ноября Эрике исполнилось сорок шесть. На горизонте вдруг отчетливо замаячила перспектива пятидесятилетия, и на Эрику это возымело неожиданно стимулирующее действие. Она начала заниматься йогой — дышать грудью и животом, стоя на голове или завязавшись в узел на коврике в нашей гостиной, причем уверяла, что после всех этих изощренных пыток чувствует себя великолепно.

На очередной конференции, организованной Ассоциацией современных языков, доклад Эрики "За пределами "Золотой чаши" произвел настоящий фурор. Три главы из ее книги появились в разных журналах, а кафедра английской филологии Калифорнийского университета в Беркли пригласила ее на постоянную работу с окладом значительно выше того, что был у нее в Нью-Йорке, но Эрика отказалась.

Весь этот компот из йоги, регулярных публикаций и признания общественности явно пошел моей жене на пользу. Она стала спокойнее, ее меньше мучили головные боли, а морщины на лбу, раньше не исчезавшие даже во сне, разгладились. Да и на отсутствие либидо жаловаться не приходилось. Когда я в ванной чистил зубы, Эрика постоянно обнимала меня ниже талии или кусала за спину; норовила расстегнуть мне брюки прямо в коридоре, а если я читал в постели перед сном, она раздевалась донага прямо у дверей спальни, скользящими шагами подходила к кровати и бросалась на меня сверху. Разумеется, подобные домогательства встречали с моей стороны самое горячее одобрение. Ночные схватки весьма благоприятно отражались на утреннем настроении. В тот год я частенько шел на работу, насвистывая.

вернуться

8

Надо спать, милый. Надо спать (нем.).

35
{"b":"150700","o":1}