— Что-то здесь нечисто, — скептически вставил я. — Кровоточащие письмена, картинки, которые появляются по мановению руки. Сомнительно. Похоже на шарлатанство.
— Это не шарлатанство, Лео. Все происходящее действительно отдавало театральщиной. Представляешь, весь кабинет Шарко был выдержан в черном цвете. Он же безумно увлекался всеми этими историческими свидетельствами о бесовщине, ведовстве, чудесных исцелениях. У меня такое ощущение, что он надеялся найти им какое-то научное объяснение. Но дермографизм — это факт. Показать?
Вайолет села на пол.
— Одну секунду, — сказала она. — Мне нужно сосредоточиться.
Она закрыла глаза и сделала несколько глубоких вдохов и выдохов. Плечи ее обмякли, губы приоткрылись. Билл бросил взгляд в сторону жены и с улыбкой покрутил головой. Наконец Вайолет открыла глаза. Теперь она смотрела в одну точку перед собой. Вытянув вперед левую руку, она легонько провела указательным пальцем правой по внутренней поверхности предплечья. На коже проступили два еле заметных слова: " Вайолет Блюм".Сперва буквы были бледно-розовыми, но постепенно цвет становился все более насыщенным. Вайолет снова закрыла глаза и глубоко задышала. Прошла еще секунда, и она уже смотрела на нас.
— Вот. Просто колдовство какое-то, — услышал я ее голос.
Я поднес ее руку к глазам. Она потерла пальцами змеящиеся буквы, словно хотела доказать мне, что они настоящие. Когда я смотрел на ее растертую кожу, то вдруг понял, что расстояние между мной и докторами из лечебницы Сальпетриер внезапно сократилось. Медицина делала реальностью то смутное желание, которое таилось в глубине души каждого мужчины — стремление получить нечто среднее между женщиной из плоти и крови и прелестной безделушкой. Шут его знает, может, Пигмалиону именно этого и надо было? Я поднял глаза. Вайолет улыбалась. Она отняла руку и плавно опустила ее, а мне все не давал покоя Овидиев Пигмалион, обнимавший, целовавший и наряжавший деву, которую сам же изваял из куска слоновой кости. А когда его мечты стали явью, он коснулся вдруг ставшей такой теплой плоти, и пальцы впечатали в ее кожу свой след. Вайолет сидела по-турецки на полу, опустив руки на колени, а имя, написанное чуть выше запястья, не исчезало. Там, в лечебнице, женщины под гипнозом были покорны любому приказу: наклонись! на колени! выше руку! ползи! Спущенные с плеч блузки обнажали спины, которые ждали магического прикосновения докторской десницы. Одно движение — и слово явлено во плоти. О, эти мечты о всемогуществе! Ну кто же их не знает, хотя все они по большей части из области легенд и утренних грез, и там им вольготно. Я подумал о небольшой картинке, которую только что видел. Она осталась в коробе за закрытой дверцей. Молодой человек нажимает обратным концом перьевой ручки на мягкую девичью ягодицу наклонившейся перед ним молодой особы. Тогда сюжет показался мне скорее курьезным, но теперь при одном воспоминании по телу разливалась теплота. Отрезвление наступило со словами Билла: — Ну, Лео, что скажешь?
Я, конечно, нашел что сказать, но ни словом не обмолвился ни о коже Вайолет, ни о Пигмалионе, ни об эротических письменах.
Отказавшись от плоскостной живописи, Билл совершил прорыв в новую область. Но вместе с тем он продолжал сталкивать двухмерные изображения с трехмерным пространством и куклами. Ему нравилось работать на стыке стилей, нравилось обращаться к творчеству старых мастеров или к широкому культурному контексту, куда попадала даже реклама. Как оказалось, пленка, обтягивавшая подобно коже короба конструкций, была сплошь усеяна рекламными объявлениями, старыми и новыми, расхваливающими всякую всячину, от корсетов до кофе, вперемешку со стихами певцов одиночества: Эмили Дикинсон, Гёльдерлина, Хопкинса, Арто и Целана, а также с цитатами из Шекспира и Диккенса, которые прочно вошли в язык, вроде "Весь мир — театр" и "Закон — осел". На одной дверце я разглядел стихотворение Дана "вино. вны. брать, я. ве!", а рядом можно было разобрать еще одно знакомое название: "Мистерия. Пьеса в двух половинах Даниэля Векслера".
Мне пришлось на несколько недель забросить свою книгу и засесть за очерк для выставки. Он получился небольшим, всего семь страниц. Их размножили на ксероксе и разложили на столике при входе в галерею Берни Уикса, но на сей раз к тексту прилагались репродукции размером с почтовую открытку. Биллу очерк понравился. Мне тоже тогда казалось, что я сделал все, что мог, но на самом деле на осмысление новых работ Билла Векслера требовались не месяцы, но годы. Были вещи, которых я не видел тогда, зато ясно вижу сейчас. Три короба представляли собою три осязаемых сна, привидевшихся Биллу, когда жизнь его разорвалась надвое между Люсиль и Вайолет. С ведома ли художника или без оного, но маленькая женская фигурка в мужском платье стала еще одним автопортретом. Августина была вымышленным ребенком, которого Билл и Вайолет вместе произвели на свет. Она сбежала и нашла спасение на знакомой улице, ее бегство и спасение были бегством и спасением самого Билла. Я вновь и вновь возвращался мыслями к тому, что же оставляла за собой Августина; в двух каморках внутри короба — гроб и слово "ключ".Странно, ведь Билл легко мог положить в белую комнатку настоящий ключик, но почему-то решил этого не делать.
Мы с Эрикой не раз задавали себе вопрос, правильно ли мы поступили, приведя Мэта на выставку "истерической серии". После первого же похода в галерею он начал проситься "в гости к Берни". Возможно, немаловажную роль тут сыграла вазочка с шоколадными конфетами в золотых бумажках, стоявшая на столе у администратора, но кроме всего прочего, Мэту очень нравилось, как Берни с ним разговаривает. В его голосе никогда не проскальзывали снисходительные нотки, к которым прибегают взрослые, если рядом есть ребенок. Берни обычно бросал:
— Здорово, Мэт, дружище! Пойдем, покажу кое-что, тебе понравится. Представляешь, рукавица бейсбольная, а из нее лезет что-то такое волосатое. Классная штучка! Пойдем, пойдем.
Услышав подобное приглашение, Мэт приосанивался и с большим достоинством шествовал за Берни в дальний угол галереи. Нашему сыну было шесть лет, и он уже все о себе понимал. Но все-таки главным соблазном в "Галерее Уикса" для Мэта стала чудовищная маленькая девочка во втором коробе. В сотый раз я поднимал его, чтобы он мог дотянуться до дверцы, открыть ее и посмотреть на бьющуюся в корчах куколку. Наконец, я не выдержал и, опустив сына на пол, спросил:
— Что же тебе так нравится в этой кукле?
— У нее трусы видны, — небрежным тоном ответил Мэт.
— Ваш сын? — спросил кто-то у меня за спиной.
Я оглянулся и увидел Хассеборга в черной водолазке, черных брюках и красном шарфе, перекинутом, на манер французского студента, через сутулое плечико. Такое в этом сквозило неприкрытое позерство, что на мгновение мне стало его жаль. Хассеборг покосился вниз на Мэта, потом вверх на меня.
— А я с традиционным, так сказать, обходом, — возвестил он излишне громким голосом. — На вернисаже я не был, но наслышан, наслышан. Шумок такой, знаете ли, пошел среди ценителей. Кстати, очерк недурен.
Тон Хассеборга стал небрежным.
— Ну конечно, — продолжал он, — тут вам и карты в руки, с вашими-то познаниями по части старых мастеров.
Жеманно растянув два последних слова, он помахал в воздухе пальчиками, что должно было изображать кавычки.
— Спасибо, тронут, — ответил я. — Извините, Генри, мы спешим.
Мы ушли, а Хассеборг остался и принялся совать свой красный нос в кукольные дверцы.
На улице Мэт взял меня за руку и сказал:
— Смешной какой дядя.
— Да, наверное, — нерешительно согласился я. — Но он же не виноват. Просто он так выглядит.
— Нет, не просто. Зачем же он тогда так говорит?
Мэт остановился, и я покорно встал рядом. Было понятно, что он о чем-то напряженно думает. Глаза его сузились, губы сжались в ниточку. Несколько секунд он молчал и только шмыгал носом, а потом выпалил: