— У каждого есть свой потайной ящик.
— Именно, причем его ведь так просто не обнаружишь. Эремита специально пишет, что подобные вещи происходят только по счастливой случайности.
— Ты думаешь про папу?
Инга кивнула.
— И про Макса, — сказала она. — Там ведь еще одна интересная деталь. Издатель пишет, что обе рукописи, написанные двумя разными людьми, он называет их А. и Б., по сути дела, следует считать принадлежащими одному автору. Пусть это невероятно, необъяснимо, недостоверно исторически, но он смотрит на все именно так: или — или, дублированный внутренний диалог. Не один внутренний голос, а два, Обольститель и Этик в одном лице. Даже если забыть о лукавом саморазоблачении — мало А. и Б., там вдруг еще и К. мелькает, — важно другое. Мы всегда стремимся найти или увидеть в одном теле кого-то одного, в то время как на самом деле их куда больше, и они никак не договорятся друг с другом. Время тоже играет свою роль. За всю жизнь у человека столько разных «я», и все они равноправны, все разом. В Максе пряталось несколько человек. И это не маски, не персонажи, тех вообще были сотни, а просто Макс в каждодневной жизни.
Инга понизила голос.
— Когда мы были в Париже, незадолго до его болезни, помню, днем пошли в какую-то киношку на рю Кристин. Мы там жили неподалеку, в Шестом округе. После сеанса выходим на ярко освещенную улицу, я смотрю, а у него лицо серое. Он закурил, прислонился к стене, заглянул мне в глаза и говорит: «Девочка моя, у нас все хотят отобрать. Но это мы еще посмотрим». Я рассмеялась, потому что это был не он, а прямо герой из фильма «нуар»; мы как раз смотрели какую-то ленту Жюля Дассена. Только он в ответ не смеялся. На сером лице серые глаза и во взгляде тоска, словно перед ним не я, не Инга…
Она замолчала, улыбаясь каким-то своим мыслям.
— Словно он видит тебя впервые.
— Возможно, — вздохнула она. — Я никогда про это не говорила. Никому. Уж Генри-то точно. Мы вернулись в наш отельчик, легли в постель. Комната была залита предвечерним светом. Такая красота! Потом я пошла в ванную. Выхожу — а он сидит голый на кровати, лицом к окну, голова опущена, руки сложены на коленях. Я застыла в дверях, но он меня не видел и не слышал, потому что сам с собой говорил на языке жестов. Для сценария «Синевы» ему понадобилось выучить американский язык глухонемых, не в совершенстве, конечно, а так, основы. И его это страшно занимало.
— Ты поняла, что он говорил?
— Только потому, что это была цитата из фильма. Помнишь, когда Аркадий ищет Лили, он оказывается не то на складе, не то на закупочной базе, где полно безликих манекенов в одежде, которую она носила в предыдущих сценах. А в углу стоит комод, помнишь? И в нем много ящиков…
— Конечно! Он один за другим начинает рвать их на себя — а они пустые — и швырять их на пол, доходит до последнего и тут слышит слова, которые произносит незнакомый голос: «Я не могу тебе сказать».
— А потом Аркадий повторяет это на языке жестов.
— Значит, Макс сидел на кровати и жестами говорил «Я не могу тебе сказать», так?
Инга кивнула:
— Несколько раз подряд.
— И ты считаешь, что он таким образом подавлял в себе желание облегчить душу и рассказать тебе правду об Эдди или еще о чем-то, и что это и есть та тайна, которую она тебе не открывает?
Я посмотрел на Ингу, но она сидела отвернувшись.
— Ты, братик, конечно, убежден, что я часто заговариваюсь, но ведь я не просто так перед тем, как рассказать тебе про Макса, вспомнила о Кьеркегоре и его «Или — или». Значит, у меня была причина. В предисловии есть такие слова: «Кажется, что один автор входит в другого, словно части китайской шкатулки-головоломки». Я стояла в дверях, смотрела, как пальцы моего мужа складываются в слова «я не могу тебе сказать» и думала: а какой именно Ты не можешь сказать это Мне и какой именно Мне, нас ведь так много!
— Но ты не спросила?
— Он же не знал, что я смотрю.
Инга тихонько улыбнулась:
— Да и не хотелось мне тогда ни ревновать, ни выпытывать. В тот день он был только мой. Я отчетливо помню, как подошла к нему и положила ему руки на плечи. Мы смотрели на парижские крыши за окнами, на облака, и я сказала себе: «Запомни это счастье».
Голос ее звучал негромко и задумчиво.
— Запомни хорошенько, потому что оно очень скоро кончится.
Когда поздно вечером я переступил порог собственного дома, какая-то часть меня все еще была на ферме с отцом. Я вытащил затрепанные тетради воспоминаний и принялся листать их.
Наша жизнь полностью зависела от времени года, а иногда висела из-за него на волоске.
Отец писал о непролазной весенней грязи, когда ноги увязали так, что шагу ступить было нельзя, о летних бесчинствах, творимых на полях кузнечиками, гусеницами, воронами и белками, о зимних заносах, отрезавших ферму от всего света. Он писал, как варили к Рождеству пиво, писал о кошачьих концертах под окнами новобрачных, о кадрили, о присохших к одежде и прилипших к коже ячменных лепешках, о кострах Гувервиля, [71]где грелась голь перекатная. Но я искал не этого, не бытописаний давно минувших дней, не истории про Лизу и ее умершую малютку. Я искал тропинку, которая впустила бы меня внутрь этого человека.
Отец был добрым. Доброта матери зачастую была избирательной. Доброта отца не различала своих и чужих. Чужие это мгновенно чувствовали и прикипали к нему, свои воспринимали как нечто само собой разумеющееся, но находились и те, кто был не прочь поживиться от его щедрот. Он был кладезем местных преданий и отменным рассказчиком. Его ближайшие друзья тоже могли, много чего порассказать, но они уходили один за другим, он пережил их всех. Под старость отец очень терзался из-за развала соседского мирка, столь хорошо ему знакомого, и даже сказал как-то, что нет беды страшнее, чем подкравшееся из-за угла одиночество.
Он писал словно о себе самом. А может, и правда о себе, просто он об этом не догадывался.
— Так ты же просто влюблен в эту свою жиличку с первого этажа! — возмущенно всплеснула руками Лора.
Я смущенно заерзал на другой стороне кровати.
— Но ведь ты сама говорила, что не хочешь серьезных отношений…
Лора села и повернулась ко мне. В глазах ее светилось неподдельное чувство.
— Слушай, Эрик, что бы между нами ни происходило, это важно и для меня и для тебя, по крайней мере, я так думала. Господи ты боже мой, мы же с тобой коллеги, так давай поговорим начистоту.
Она взяла себя в руки.
— Я не знаю, что с нами будет дальше, но если между мною и тобой встанет какой-то, пусть воображаемый, третий объект, то дальше не будет ничего. Это я могу тебе пообещать со всей ответственностью.
Я медленно сел. Лора скрестила руки на груди, и сейчас, когда разговор принял столь угрожающий характер, казалось, что она прикрывает ими свою наготу. Я скользил глазами по ее округлому животу, по курчавым волосам на лобке, потом притянул ее к себе и поцеловал в шею, но она вырвалась.
— Ну так как же?
Я смотрел ей в глаза, понимая, что расставаться с ней мне очень не хочется, но, судя по всему, мои слова о Миранде оказались куда откровеннее, чем мне казалось, так что вместо того, чтобы, как обычно, остаться у Лоры до утра, я встал и побрел по ночному холоду домой.
Когда я открыл дверь мисс У., она показалась мне еще более напряженной и одеревеневшей, чем обычно. Усевшись в кресло, она сухо бросила:
— Видела, кстати, вашу фотографию на вернисаже.
— На каком вернисаже? Где? — ошеломленно спросил я.
— В Челси. На открытии фотовыставки Джеффри Лейна.
Я слышал шум собственного дыхания, слова падали словно камни. Свершилось. Ноябрь.