Если поначалу Литвинов и редко вспоминал о своем друге, то это лишь потому, что слишком много разных вещей занимало его мысли. Благодаря махинациям своего отца, у которого был должник, который знал еще какого-то нужного человека, Литвинов получил визу в Испании. Оттуда он собирался поехать в Лиссабон, а из Лиссабона пароходом отправиться в Чили, где жил двоюродный брат отца. На пароходе его внимание захватили другие вещи: приступы морской болезни, боязнь темной воды, созерцание горизонта, размышления о жизни на дне океана, вспышки ностальгии, наблюдения за китом и за симпатичной брюнеткой-француженкой.
Когда пароход наконец причалил в порту Вальпараисо и Литвинов дрожащими ногами ступил на землю («морская качка», говорил он себе, даже годы спустя, когда слабость в ногах подчас возвращалась к нему без видимой причины), на берегу у него тоже дел хватало. Первые месяцы в Чили он работал везде, где только удавалось: сначала на колбасной фабрике, с которой его уволили на третий день, когда он сел не на тот трамвай и опоздал на пятнадцать минут, а потом в бакалейной лавке. Однажды Литвинов искал бригадира, который, как ему сказали, нанимал рабочих, но заблудился и оказался рядом с редакцией городской газеты. Окна были открыты, и он услышал стук клавиш пишущих машинок. Его охватила жгучая тоска. Он вспомнил своих коллег по ежедневной газете, потом свой стол с неровной поверхностью, по которой он любил водить пальцами, чтобы сосредоточиться. Стол напомнил ему о пишущей машинке с тугой буквой «С», из-за которой в статьях у него все время попадались фразы вроде «его сссмерть оссставила пуссстоту в душах его близких». Потом он вспомнил запах дешевых сигар своего шефа, вспомнил, как его повысили в должности: он был внештатным корреспондентом, а стал составителем некрологов, — а потом вспомнил об Исааке Бабеле, но тут тоска его уже достигла того предела, за который он не позволил себе переступить, и поспешил вниз по улице.
В конце концов он устроился работать в аптеку. Его отец был фармацевтом, так что Литвинов успел кое-что усвоить, и этого было достаточно, чтобы теперь помогать старому немецкому еврею, державшему крошечный магазинчик в тихой части города. Только тогда Литвинов смог себе позволить снять отдельную комнату и распаковать чемоданы. В кармане одного из них он нашел коричневый бумажный пакет с надписью, сделанной рукой его друга. Литвинова накрыла волна печали. Внезапно он вспомнил о своей белой рубашке, которая осталась сохнуть на веревке во дворе его дома в Минске.
Он попытался вспомнить, каким было его лицо в зеркале в тот последний день. Не получилось. Закрыв глаза, Литвинов силился вернуть воспоминание. Но все, что ему удавалось вспомнить, — это было выражение лица его друга, когда тот сворачивал за угол. Вздохнув, Литвинов засунул сверток в пустой чемодан, застегнул молнию и убрал чемодан на полку в кладовке.
Все деньги, что оставались после расходов на жилье и питание, Литвинов откладывал на то, чтобы привезти сюда свою младшую сестру Мириам. Разница в возрасте у них была небольшая, да и внешне они были похожи, поэтому в детстве их часто принимали за близнецов, хотя Мириам была светлее и носила очки в черепаховой оправе. Она изучала юриспруденцию в Варшаве до тех пор, пока ей не запретили посещать занятия.
Единственной роскошью, которую позволил себе Литвинов, был коротковолновый радиоприемник. Каждый вечер он крутил рукоятку настройки, странствуя по всей Южной Америке, пока не нашел новую радиостанцию «Голос Америки». Он не очень хорошо знал английский, но этих знаний было достаточно. Литвинов с ужасом слушал новости о том, как нацизм набирает силу. Обстановка становилась все более пугающей.
Немногочисленные письма от друзей и родственников приходили все реже, и было трудно понять, что же происходит на самом деле. В своем предпоследнем письме Мириам писала, что влюбилась в однокурсника и вышла за него замуж. К письму она приложила фотографию, на которой они с Цви были еще детьми. С обратной стороны Мириам подписала: «Здесь мы вместе».
По утрам Литвинов варил себе кофе, слушая, как в переулке дерутся бездомные собаки. Потом он, греясь в лучах утреннего солнца, ждал на остановке трамвай. Обедал он в аптечной подсобке в окружении пилюль, порошков, вишневого сиропа и ленточек для волос. А вечером, закончив подметать полы и отполировав все склянки так, что в них можно было увидеть лицо его сестры, он возвращался домой. Друзей у него почти не было. Он разучился их заводить. Когда не работал, слушал радио. Слушал, пока не засыпал прямо на стуле. И даже во сне продолжал слушать, и сны его обретали форму под звуки голоса из радиоприемника. Вокруг было много других беженцев, которые испытывали те же страхи, чувствовали ту же беспомощность, что и он, но Литвинова это не утешало. В мире существует два типа людей: те, кто предпочитает страдать среди других, и те, кто предпочитает страдать в одиночестве. Литвинов относился к последним. Когда его приглашали на ужин, он придумывал отговорки, чтобы не пойти. Однажды квартирная хозяйка пригласила его в воскресенье выпить с ней чаю, и он сказал ей, что должен закончить то, что пишет. «Вы пишете? — удивленно спросила она. — А что вы пишете?» Литвинов подумал: одной ложью меньше, одной больше — какая разница, — и, не раздумывая, сказал: «Стихи».
После этого поползли слухи, что он поэт. И Литвинов, втайне польщенный, не делал ничего, чтобы их опровергнуть. Он даже купил себе шляпу, похожую на ту, какую носил Альберто Сантос-Дюмонт, [73]совершивший, как утверждают бразильцы, первый в мире успешный полет. Литвинов слышал, что шляпы, похожие на его панаму, покореженную струей воздуха, когда он заводил самолет, до сих пор популярны в литературных кругах.
Шло время. Старый немецкий еврей умер во сне, аптеку закрыли, и Литвинова, отчасти благодаря слухам о его литературных успехах, взяли учителем в еврейскую школу. Закончилась война. Постепенно Литвинов узнавал, что случилось с его сестрой Мириам, родителями и еще четырьмя братьями и сестрами (что произошло с его старшим братом Андре, он мог только предполагать). Он научился жить с этой правдой. Не принимать ее, но жить с ней. Это напоминало жизнь со слоном. Комната у него была крошечная, и каждое утро ему приходилось протискиваться мимо этой правды к ванной. Чтобы достать из шкафа трусы, он был вынужден ползти под ней, молясь, чтобы она не решила именно в этот момент сесть ему на голову. Ночью, закрыв глаза, он чувствовал, как она нависает над ним.
Он похудел. Все в нем словно уменьшилось, кроме ушей и носа, они обвисли и удлинились, придав его лицу меланхоличное выражение. Когда Литвинову исполнилось тридцать два года, волосы у него стали выпадать целыми пучками. Он избавился от помятой панамы и стал постоянно носить тяжелое пальто, в кармане которого лежал истрепанный листок; Литвинов не расставался с этим листком много лет, и он уж начал рваться на сгибах. Дети в школе отряхивались за его спиной, если он задевал их, проходя мимо.
Таким он был, когда Роза начала замечать его в кафе на набережной. Он ходил туда после обеда, якобы почитать роман или поэтический журнал (поначалу — для поддержания репутации, а потом ему действительно стало интересно). На самом деле он хотел оттянуть момент возвращения домой, где его ждала невыносимая правда. В кафе Литвинов позволял себе немного забыться. Он в умиротворении смотрел на волны и наблюдал за студентами, иногда подслушивая их споры. Они ничем не отличались от тех споров, которые вел он сто лет назад (то есть двенадцать), когда сам был студентом. Он даже знал, как зовут некоторых из них. И Розу тоже. А как же иначе? Ее вечно кто-нибудь звал.
Когда она подошла к его столику и, вместо того чтобы пройти дальше и поздороваться с каким-нибудь молодым человеком, с неожиданным изяществом остановилась и спросила, нельзя ли присесть, Литвинов решил, что это шутка. Ее блестящие черные волосы доходили до подбородка, подчеркивая благородный нос. На ней было зеленое платье (позже Роза будет спорить, что оно было красным в черный горошек, но Литвинов не желал отказываться от воспоминания об изумрудном шифоновом платье без рукавов). Только после того как она просидела с ним полчаса, а ее друзья потеряли к ним интерес и вернулись к своим разговорам, Литвинов понял, что ей искренне хотелось с ним поговорить. В воздухе повисла неловкая пауза. Роза улыбнулась.