Литмир - Электронная Библиотека

Но при всем этом Россия, в которой жил я, разительно отличалась от той, которую знали мои родители. Их Россия была жестко регламентируемым обществом, где неортодоксальное мышление считалось преступлением, где каждый знал решительно все о жизни своего соседа и где на человека, осмелившегося бросить вызов общепринятой морали, обрушивался неистовый гнев и давление коллектива. Моя же Россия была обществом, отданным на волю волн. За семьдесят лет советской власти русские потеряли большую часть своей культуры, религию, своего Бога; большинство вместе с этим утратило и собственное мнение. Но советское государство хотя бы компенсировало эти потери тем, что заполнило идеологический вакуум рожденными им самим дерзкими мифами, суровыми законами и строгими нормами поведения. Государство кормило, одевало и учило людей, руководило их жизнью от колыбели до могилы и, самое главное, – думало за них. Коммунисты – люди, подобные моему деду, – стремились создать вымышленный ими тип советского человека, для чего отняли у людей старые представления и заменили их новыми понятиями о гражданском долге, патриотизме и повиновении. Однако когда коммунистическая идеология была отвергнута, с нею исчезла и ее устаревшая мораль 50-х годов, рухнув в черную пропасть одновременно с развенчанной мифологией. Люди поверили телевизионным целителям, японским апокалипсическим культам традиционной русской Православной Церкви. Но куда более глубоким, чем любая вновь обретенная вера, стал абсолютный, бескрайний нигилизм. Вдруг не стало никаких законов и запретов, никаких сдерживающих барьеров, вместо них наспех сочинялись поразительно циничные и безнравственные установки, позволявшие хватать и грабить, кто сколько может.

Пепла было много, да только феникс из него не возродился. Большинство людей ушли в себя и, игнорируя сейсмическое сотрясение их мира, продолжали вести привычный образ жизни: работа, школа, машина, дача, продукты по талонам, ужин с сосисками и картошкой. Россия после крушения часто напоминала мне лабиринт с оставленными там подопытными крысами, хотя эксперимент был уже прекращен. Они суетятся и рыщут по лабиринту в поисках дозатора с сахарной водой еще долго после того, как ученые выключили свет и эмигрировали.

Некоторые русские интеллектуалы называли Перестройку “революцией в сознании”. Но это определение даже отдаленно не способно передать состояние людей. На самом деле никакой революции в сознании народа не произошло, поскольку лишь малая его часть обладала достаточными способностями и воображением, чтобы столь стремительно проникнуться новым духом, измениться самим и приспособиться к новой жизни, требующей решительности и риска. Для остальных это было подобно тихому взрыву, каким в лесу под ногой взрывается гриб-дымовик, – внезапным снижением уровня жизни; не революцией, а медленным погружением в растерянность и нищету.

Большую часть времени, проведенного в России, меня преследовало ощущение, будто я очутился в рассказе без сюжета и передо мной стремительно мелькали слайды с фантасмагорическими сценами, которые Москва вплетала в мою жизнь исключительно для моего удовольствия. На самом деле я оказался в паутине кровных уз, и она медленно затягивала меня.

Я приехал в Москву, желая сбежать от родителей. А получилось так, что я их нашел, хотя очень долго этого не понимал или отказывался понимать. Эта книга – повествование о России и о моих предках, о стране, которая нас создала, освободила, вдохновила и едва не уничтожила. Это рассказ об исходе, о том, как мы покинули Россию, однако все мы – даже мой отец, уроженец Уэльса, в котором нет ни капли русской крови, даже я, выросший в Англии, – по-прежнему несем в себе что-то от России, подобно лихорадке, проникшей в нашу кровь.

Глава 1. Последний день

Я верю только в одно – в мощь и силу человеческой воли.

Иосиф Сталин

На русском я начал говорить раньше, чем на английском. До того как меня облачили в форму – шапочку, блейзер и шорты – и повели в частную начальную школу, я видел мир по-русски. Если языку вообще свойствен цвет, то для меня русский ассоциировался с ярким розовым цветом маминых платьев 70-х годов, теплым красным старого узбекского заварного чайника, привезенного из Москвы, и кричащим сочетанием черного с золотом русских деревянных ложек, что висели на полке в кухне. Английский, на котором я говорил с отцом, был матово-зеленым цветом ковра в его кабинете и приглушенно-коричневым его твидовых пиджаков. Русский – интимным, секретным языком общения с мамой, теплым, чувственным, грубовато-откровенным языком кухни и спальни, и запах его был влажным и душным, как пахнет от постели или от горячего толченого картофеля. Английский был языком сухим и формальным, языком взрослых, уроков чтения по книжке “Джанет и Джон”, когда я сидел на коленях у отца и вдыхал запах сигарет “Голуаз”, кофе и машинного масла – от его коллекции моделей паровых двигателей.

Мама читала мне по-русски сказки Пушкина и замечательную поэму “Руслан и Людмила”. В зимние вечера в маленькой лондонской гостиной передо мной возникал волшебный и таинственный мир темных русских лесов, полный мрачных злодеев и отважных героев, а отдаленный скрежет и гудки поездов, подходящих к вокзалу Виктория, только подчеркивали атмосферу чего-то жуткого и заманчивого. Этот мир в детстве был для меня куда более живым, чем любые рассказы отца. “Там русский дух, там Русью пахнет”, – писал Пушкин о загадочном Лукоморье, где растет огромный зеленый дуб; вокруг него вьется золотая цепь, по цепи ходит черный кот, а на спутанных ветвях сидит русалка.

В конце жаркого лета 1976 года, когда мне было четыре с половиной, к нам в Лондон приехала погостить бабушка Марфа. Это лето запомнилось пожелтевшими от палящего зноя лужайками в Экклестон-сквере, плавящимся асфальтом, ароматом клубничных леденцов, моими любимыми бежевыми брючками из вельвета с вышитым на одной штанине большим желтым цветком. Я помню медлительность бабушки, ее какой-то кисловатый русский запах, пухлое лицо. На фотографии она выглядит напряженной и сердитой, грузной и мужеподобной, держит меня неловко, словно кулек, а у моей матери на лице застыла нервная улыбка. Марфа наводила на меня страх своими резкими выговорами и непредсказуемостью, при ней в доме все были скованными и раздраженными. Обыкновенно она усаживалась в кресло у окна нашей гостиной и часами сидела там одна и молчала. Помню, когда я пытался залезть к ней на колени, она бесцеремонно отталкивала меня.

Однажды днем мы гуляли в Экклестон-сквере. Мама разговаривала с другими мамашами, бабушка сидела на скамейке, а я, надев пластмассовый полицейский шлем и размахивая ковбойским револьвером, носился по всему парку, сам с собой играя в полицейских и воров. Потом незаметно подкрался к бабушке, выскочил из-за скамейки и набросил ей на запястья игрушечные наручники. Пока я возился с застежкой, она не двигалась и не прогоняла меня, но, подняв голову, я увидел, что она плачет. Я помчался к маме, она тут же подошла, и потом они долго сидели рядом, а я прятался в кустах. Когда мы возвращались домой, по лицу бабушки все еще текли слезы.

– Не расстраивайся, – успокаивала меня мама. – Бабушка плачет, потому что эти наручники напомнили ей то время, когда ее арестовали. Но было это давным-давно, и теперь уже все хорошо.

Большую часть своей жизни моя мама жила ради воображаемого будущего. Ей было всего три года, когда ее родителей посадили в тюрьму. С тех пор девочку растило советское государство, формируя в своих интересах ее сознание, если не душу. Светлое будущее совсем рядом, сразу за горизонтом, – убеждали детей ее поколения, но достичь его можно, только пролив кровь, как это делали ацтеки, и пожертвовав личными интересами ради великой общей цели. “Простые советские люди повсюду творят чудеса”, – эту строчку из популярной песни 30-х годов часто и с горькой иронией цитировала моя мать, сталкиваясь с примерами бюрократической тупости или грубости. Однако идея, что человек способен преодолеть кажущиеся непреодолимыми препятствия, действительно оказала огромное влияние на формирование ее характера да и на всю жизнь.

2
{"b":"150627","o":1}