Папа хотел все скрыть даже от нас, он твердо уверен, что это удалось и что мне ни за что на свете не докопаться до подробностей, не предназначенных для моих ушей. Вот и недавно, когда мы говорили о том, опасна ли дорога из Николасзее в Шваненвердер, папе даже в голову не пришло, будто мне кое-что известно. Хотя он по-настоящему испугался, когда пытались взорвать маленький мост, ведущий на полуостров. На том самом переезде, где в жаркую погоду очень сильно пахнет рыбой и водорослями. Мужчина, совершивший покушение, переоделся рыбаком, и даже после того, как его схватили и привели в исполнение смертный приговор, слово рыбакеще долго никто не смел произнести в папином присутствии.
Из кустов к нам идут малыши. Хорошо, что они не обижаются. Может, никто из гостей и не слышал наших воплей — кого здесь интересуют дети? Мама даже не смотрит в нашу сторону, сегодня точно останемся без пирога. А вон на террасе господин Карнау, прищуривается и озирается по сторонам, у него какой-то несчастный вид, наверное потому, что с ним никто не разговаривает. Обернулся, глядит сюда.
Обозреваю местность: на шероховатом фоне с рваными краями выступает ровная мелкопористая зона, озаренные ярким солнцем участки чередуются с тенью, полуовал, легкая покатость плеч, складочки, бегущие от подмышек к груди, расходящиеся веером темные полоски. Вкрапление родинок, тонкие волоски по всему фронту; небольшой изъян — белый шрам вверху слева, — еще больше подчеркивающий безукоризненность общей картины. От плеча кверху — темно-серые тени, под вздернутым подбородком узнаю мышцы шеи. Центр наблюдения обрамлен жемчужным ожерельем, и здесь, на горле, мой взгляд основательно застревает: вижу движения, отражающие внутреннюю подвижность гортани. С каждым звуком под подбородком что-то меняется — переливы света и тени. Ожерелье лежит в области декольте, поднимается и опускается вместе с грудью. Когда сопранистка открывает рот, под нежной кожей играют сухожилия. У нее четкий характерный голос, который слышно по всему саду. Кончик носа шевелится при малейшем движении губ. Теперь, в паузе между словами, молодая женщина, почесывая шею, медленно подбирается к крайне уязвимому, не защищенному от посягательств извне хрящу. Голосовая щель у нее в эту минуту вибрирует — слишком узок проход для струи воздуха. Женщина в легком летнем платье продолжает говорить и, похоже, ничегошеньки не знает о своей глотке, которую постоянно третирует самым безжалостным образом. В настоящее время это только инструмент, не требующий к себе внимания, чистота голоса рождается как бы сама собой.
Весь в белом — льняной костюм, изящные кожаные ботинки и перчатки — отец шестерых детей приближается к певице, ни на миг не упуская ее из виду. У него маленький рот на худом лице, острые черты и примечательные скулы с развитыми мышцами, натренированными во время бесчисленных выступлений, набухшая, сильно пульсирующая сонная артерия и выпирающий кадык. Отец сразу словно предчувствовал, запретил мне записывать голоса малышей, когда те еще и знать не знали о моих увлечениях. Но его смущало не то, что дети, осознав происходящее, постараются изменить свои голоса; он не видел ничего бестактного в том, что все шестеро будут говорить в мой микрофон не заученный, как обычно, текст, а свободно. Нет, мотивируя свой запрет, отец не привел таких доводов над которыми мне и самому не приходилось размышлять и которые теперь показались бы тем более убедительными; нет, он решительно отклонил мою просьбу, ссылаясь на свои авторские притязания: «Право использовать голоса моих детей не при надлежит вам, господин Карнау, оно принадлежит исключительно семье, то есть мне».
Великий оратор перед массами, задумывала ли он когда-нибудь над тем, что целиком и полностью зависит от таких скромных помощников как я? Понимает ли, что самую важную лепту в его победное шествие вносят акустики? Что без микрофонов, без мощных громкоговорителей ем бы никогда не взлететь до таких вершин славы? Не он ли еще в самом начале нацистского движения жаловался на жуткие акустические условия? Первые динамики были не ахти какого качества и однажды во время его выступления они зафонили, но он продолжал речь и говорил почти целый час, так что вконец сорвал голос и вообще чуть не свалился без сознания. Другой случай — когда его никто не мог понять, так как громкоговоритель стоял за трибуной и каждое слово повторялось дважды: оратором и динамиком. В конце концов стали распределять звук почти на сотню громкоговорителей, со всех сторон охватывавших публику плотным кольцом. Его триумф приходится именно на тот самый момент, когда кардинально улучшились акустические условия проведения массовых мероприятий. Неужели он считает это простой случайностью?
Обрывки беседы: «Каучук», — говорит один. А другой: «Собранный на плантациях в Южной Америке». Может, речь идет о насущно необходимом стране синтетическом каучуке? Нет, «пластичность», это было сказано, кажется, о тех фигурках из пластилина, с которыми малыши играют в саду. Все подвергается формовке: люди, звери, дома; главное — ловко работать пальчиками. Дети осторожно касаются кончиками пальцев мягкого вещества, лепят головы, руки, ноги, которые потом в миг исчезают, стоит лишь крепко сдавить их ладонями; они делают насечки на шариках — глаза, ноздри, рты, — чтобы тут же большим пальцем снова стереть с лица все черты. А ведь и в звукозаписи тот же принцип: игла оставляет на воске канавку, и чем глубже след, тем вернее результат, тем ярче последующее воспроизведение голосов.
Гостям подают в больших розетках фрукты с удаленными косточками. Певица под руку с отцом медленно спускается к воде, где между деревьями резвятся дети. Бегают вверх-вниз по склону, жмурятся от солнца и потом, вконец обессилев, в изнеможении падают на траву. Легкие кофточки и белые платьица будто светятся. Теперь играют в собак: обнюхивают друг друга, роют землю, гоняются за брошенными камнями с таким увлечением, что отцу приходится ловить старшую, Хельгу, за воротник. Она поднимается, оправляет платье и вежливо здоровается со спутницей отца. Остальных тоже отрывают от игры, малыши один за другим протягивают правую руку. Но певице этого мало, на глазах у отца она берет маленькую Хедду на руки и прижимает к себе, Хедда отворачивается, крутит головкой и беспомощно озирается по сторонам; сразу видно, девочке не по себе, но папаша не вмешивается, по-прежнему стоит на месте и улыбается. Вот она, обработка на ранней стадии, вот как взрослые прибирают к рукам беззащитное, цепенеющее от ужаса детское тельце. И пока оно не застынет в оцепенении навсегда, обработка будет продолжаться, и незаметно ребенок опустится, станет взрослым, — птица, свободно парящая в небе, превратится в животное, пресмыкающееся по земле.
V
На холодном кафельном полу в полной неподвижности стоят, словно приклеенные, две босые ноги, они даже не переминаются; ни малейшего шевеления, не дрогнет ни один палец. Неужели столь прочное сцепление ступни с полом обеспечивается потом, который неизбежно выделяется и повторяет на плитках форму человеческих ступней? Или неподвижность сохраняется из-за того, что, переменив положение, пришлось бы распрощаться с нагретым местом, медленно отдавая тепло другому холодному участку пола. Ноги закрывают маленькую часть симметричного узора из белой и черной плитки, до того начищенной, что в ней отражаются пятки и даже жилистые лодыжки — этот элемент изображения на рисунке в шашечку нарушает систему пересекающихся под прямым углом линий, разрывает сетку швов, наброшенную на всю комнату, почти достигающую того места, где нахожусь я, но тут, рядом со мной, пол матовый, и никаких отражений нет: ни от брюк, ни от носков, ни от моих блестящих черных ботинок.
Голый кафель забирает у ног тепло, поднимающийся от пола холод через ступни проникает в ноги, ползет вверх по телу, прикрытому трусами и майкой, по обнаженным плечам, по рукам, тоже неподвижным и висящим вдоль туловища как плети; и только гусиная кожа выдает, что в этом почти голом теле, поставленном посредине комнаты, перед одетым наблюдателем, еще теплится жизнь.