Покинув его, я предпочитаю пройтись до дома пешком, а не добираться на автобусе или метро. Это дает мне возможность обдумать прошедпшй день. Во время зимних вечерних прогулок в моем мозгу зреет план перехода к следующей фазе наших отношений. Последней фазе. Как и Бродски, мне есть чего ждать с нетерпением, хотя я сплю далеко не так хорошо, как он. Моя навязчивая идея не дает мне покоя.
* * *
СХВАТКА НАЧИНАЕТСЯ. Сегодня в полдень, нагруженный дарами, я ввалился в квартиру Бродски. Мать и сын давно не смотрели на меня с такой привязанностью. Мать уже тепло одела Бродски, и он готов отправиться в студию рисовать. Но мы никуда не идем. Вместо этого я поспешил в его комнату, развернул мои упакованные с любовью подарки и снял со стены три его самые любимые картины. На их место я повесил три его собственных творения. Они были вставлены в простые, но элегантные рамки, каждая из которых замечательно подходила к соответствующей картине. Затем я выровнял их на стене и осветил реостатными лампами. Когда я закончил, Мать воскликнула, что эти «картины» намного красивее прежних. Бродски не проронил ни слова. Вначале он казался смущенным, затем счастливым. По моему мнению, счастливым его сделал не только процесс рассматривания своих прекрасных картин. Его счастье, должно быть, имело больше общего с единственным настоящим значением, которое художник может придавать таким вещам: гордостью и радостью, что он их создал.Пока он смотрел на свои картины, я тихонько прикрыл дверь, знаком пригласив Мать выйти со мной. Я попросил ее присмотреть за Бродски сегодня во второй половине дня, потому что сам я не смогу.
– У меня важное дело, – пояснил я.
Ее нежелание проявилось тут же. Перспектива провести всю вторую половину дня с сыном явно была ей не по вкусу; ведь именно на этот день она купила неделю назад два билета на фестиваль латиноамериканской музыки в Мэдисон-сквер-гарден и собиралась туда пойти с подругой. Так что она стояла в нерешительности. Без сомнения, мне хватило сообразительности придумать, как ей помочь. Что я и сделал. Порывшись в кармане пиджака, я спокойно извлек оттуда два билета на тот же концерт, но на следующей неделе в среду, и отдал их ей даром. Чтобы сделать мой поступок более привлекательным, я вызвался вернуть в кассу два ее билета, которые на самом деле не подлежали возврату, потому что она купила их со специальной скидкой. Тот факт, что мои билеты были в партер, а ее на балкон, признаться, стали как бы полной неожиданностью для меня, хотя, конечно, это не помешало ни в коей мере моей торговой сделке. И все же к чести Матери надо сказать, что именно в этот момент она была больше заинтересована в том, чтобы остаться с сыном, чем в какой-то маленькой выгоде. В любом случае, мои переговоры успешно завершились, и я тотчас ушел.
Теперь, после моего ухода, Бродски поймет, что сегодня он не будет рисовать. Хорошо, что это открытие придет к нему, когда я уже уйду Для него это будет мучительнее всего, и я объясню почему. Последнее, что он видел, – это то, что я принес подарки и тщательно развесил их точно так, как требовалось. Сейчас тысячи противоположных мыслей возникают в его голове, его гложут мучительные сомнения. Он не знает, чего от меня ждать. В самый важный момент я его бросил. Он должен провести остаток дня только с Матерью и картинами. Как я мог так поступить с ним? Быть таким нечутким? Не знать, что картин недостаточно? Не понять, что законченная работа, даже его собственная, никогда не сравнится с самим процессом работы? Только следующая работа, новое произведение имеет настоящую ценность для художника. Я, как никто другой, должен это знать. Те, что закончены, висят на стене как мертвые вещи, они такие и есть: мертвые. Через полчаса он вряд ли сможет смотреть на них. Он захочет рисовать. Матери и в голову не придет, что его так беспокоит. «У тебя же есть новые картины, дорогой, картины, которые мистер Хаберман был так добр принести тебе. Так почему же ты?…» И еще через полчаса: «И для этого я осталась дома и пропустила концерт… Избалованный мальчишка! Эгоист!» СХВАТКА НАЧАЛАСЬ!!!
* * *
– Это нечестно! – говорит Мать Земля.
– Почему выбрали именно наше Управление! – говорит Крысеныш.
– Почему не полицейских! Не медработников! Не транспортников! Не учителей! Не пожарников! Не служащих! – говорят А-21, В-22, С-25, D-24, E-26 и F-23.
Секретарь-казначей местного отделения профсоюза – самый болтливый и настырный тип, какого я когда-либо встречал (он мог бесконечно говорить ни о чем), – только что закончил свою речь на тему «Увольнения по городу». «Не обманывайте себя, – говорил он. – Слухи верны. Нужно быть готовыми к увольнениям. Вы знаете, что мэр всегда ненавидел Управление. Копы и пожарники его любимцы. Даже мусорщики, по его мнению, важнее нас». Сейчас наступило время вопросов и ответов. И соцработники не разочаровывают его. Они в ярости атакуют… Те же самые люди, которые лишь несколько дней назад восклицали с недовольством: «Как я ненавижу эту работу… Я не останусь… Как только подвернется что-нибудь, я сразу уйду… Пропади все пропадом!», сейчас высказывают с таким же жаром свое негодование, что по милости мэра они стали агнцами на закланье! По милости городского правления! Министерства! Города, штата и федеральных финансовых фондов! Продажных городских чиновников! Предыдущей администрации! И так далее, и так далее. Ненасытность секретаря-казначея в словесном удовлетворении вознаграждена сверх ожиданий.
Собрание, назначенное на утро между 9.30 и 11.00, продолжалось до 3.45 пополудни. Достойные государственные служащие, многие из которых приехали издалека – из Бруклина, Бронкса и Куинса, – чтобы послушать своего могущественного профсоюзного оратора, заполнили наш офис на пятом этаже, который сейчас был забит под завязку; мне никогда не приходилось видеть в нем столько народу. Обошлись даже без самой великой вещи в мире – обеда. Никто о нем не вспомнил. Даже Мать Земля (жареный цыпленок и шоколадный торт) и Крысеныш (печенка на ржаном хлебе), для которых обед был превыше всего, а обеденные привычки так же постоянны, как громкий призыв миссис Нокс в конце месяца о сдаче статистических данных. Всех как громом поразили пророчества великого оратора. А почему бы и нет? Их жизненные планы, всецело связанные со службой, состояли из всех этих чудесных благ – пенсионного плана, больничного плана, медицинского плана, ежегодного отпуска, отпуска по болезни, перерыва на обед – и никто не изнурял их, состязаясь с ними за их работу, их деньги, их повышение по службе; теперь же все эти с трудом завоеванные блага и дополнительные льготы утекут сквозь пальцы, если их уволят.
Даже я остался послушать. Не потому, что меня так уж сильно интересовало, что скажет представитель профсоюза (в глубине души я чувствовал, что мне ничто не грозит), просто мне представилась великолепная возможность уколоть моих коллег. Я чувствую себя на высоте положения, когда люди оказываются в подавленном состоянии. Мне лучше всего в такие гнетущие моменты, и я часто, не особо стараясь, проявляю сатирический дар и остроумие. И как только сегодня утром секретарь-казначей открыл рот, я понял, что это удобный случай, чтобы превзойти самого себя.
– Коллеги и сослуживцы, – начал я, – наш секретарь-казначей прав. Если у нас есть какие-то законные жалобы, давайте сейчас же создадим комитет, суммируем наши соображения, запишем и представим их на рассмотрение в офис по инструкции 18-787.
– К черту инструкции! Мы не хотим потерять нашу работу!
– Коллеги, когда вы поступили на работу в Управление и получили статус государственного служащего, это были не просто слова. Вы получили долговременный контракт с администрацией города Нью-Йорка, я цитирую: «Вы обеспечили себя работой на всю жизнь». Могли бы мы просить чего-то большего от этого великого города?
– Но я по возрасту старше всех в отделе. Если будут увольнения, меня выгонят первым!
– Только так какой-нибудь привилегированный городской чиновник из центра сможет содержать свою любовницу с ее дорогостоящими привычками, дружище.