– Экий ты, куманек, проворный, – говорит он.
Не отвечая, Мохарра подбирает ружье и уходит, предоставив гренадеру торопливо обшаривать карманы убитых и заглядывать им в рот: если обнаружатся золотые зубы – он выбьет их несколькими ударами приклада. Меж веток низкого кустарника – ничего другого здесь и не растет – видно, как отступающие испанцы петляют вдоль извилистых берегов узеньких каналов, впадающих в канал большой, шагают по земле, которая сейчас, при отливе, освободилась из-под воды. Это и есть окрестности Монтекорто. Уже на берегу солевар замечает, что домики вокруг мельницы полыхают вовсю, а бо́льшая часть испанцев погрузилась в свои лодки под прикрытием двух канонерок из порта Гальинерас, через равные промежутки бьющих по французским позициям. Ударная волна докатывает до Фелипе, бьет по ушам, толкает в грудь. Похоже, кроме нескольких раненых – да и те идут на своих ногах, – потерь среди испанцев нет. Ведут двоих пленных французов.
– Берегись! – слышен чей-то крик.
Французская бомба с грохотом взрывается в воздухе, рассыпая вокруг себя осколки. Еще только при звуке выстрела большинство – и Мохарра тоже – припали ничком ко дну лодок или к берегу, однако несколько офицеров возле невысокой стены шлюзового затвора, сложенной из глины и камня, остаются, храня воинское достоинство, на ногах. Солевар узнает среди них дона Лоренсо Вируэса в синем мундире с лиловым воротником, в шляпе с красной кокардой, с неизменной кожаной сумкой за спиной. Инженер-капитан высадился рано утром, чтобы осмотреть – и, должно быть, зарисовать, думает Мохарра, – неприятельские укрепления, пока саперы не разнесли их.
– Фелипе, дружище! – радуется встрече капитан. – Хорошо, что цел и невредим. Ну, что тут слышно?
Мохарра ковыряет в зубах. Высадились-то без съестных припасов и воды и, чтоб унять, а верней – чтоб обмануть жажду, пришлось жевать стебли укропа: вот волоконце и застряло в дупле.
– Ничего особенного не слышно, дон Лоренсо. Мусью возвращаются, но медленно. Наши отступают в порядке. Нужно чего-нибудь?
– Нет, ничего. Все в порядке. Мы с этими сеньорами тронемся за вами следом. Отправляйся.
Мохарра улыбается ему, как дитя:
– Рисуночков хороших небось припасли, а, сеньор капитан?
Вируэс улыбается в ответ:
– Да, кое-что удалось… Кое-что есть…
Солевар уважительно подносит палец к правому виску, подражая тому, как отдают друг другу честь военные. Потом, выплюнув свою жвачку, со спокойным достоинством направляется к лодке. Задание выполнено. Его величество король, томящийся в неволе, у лягушатников в плену или где он там, может быть доволен им. За Фелипе дело не станет. В этот миг кто-то пробегает мимо. Это флотский унтер-офицер в сильно поношенном, заплатанном на локтях мундире, с двумя пистолетами за поясом. Очень торопится.
– Шевелись! Уходим! Сейчас рванет!..
Прежде чем Мохарра успевает догадаться, о чем идет речь, позади раздается оглушительный грохот, и взрывная волна догоняет его – ощущение такое, будто кто-то что есть мочи врезал ладонью по спине меж лопаток. В испуге и смятении оборачивается и видит, как над землей вырастает огромный гриб черного дыма, от которого летят во все стороны горящие обломки досок, бревен, фашин. Саперы только что подняли на воздух французский пороховой склад в Монтекорто.
Освежающий левантинец гонит к каналу облако дыма, за которым и скрываются, отчаливая, последние испанцы. На носу одной из лодок стоит, стиснутый плечами товарищей, и Мохарра: от едкого дыма так несет серой, что кажется, вот-вот нутро вывернет. Но он уже очень давно не знает, что такое тошнота и рвота.
Воскресенье, и надтреснутый звон с колокольни Сан-Антонио возвещает об окончании полдневной мессы. Присев за вынесенный на улицу столик в кондитерской Бурнеля, под выкрашенными в зеленое балконами, чучельник Грегорио Фумагаль потягивает теплое молоко и наблюдает, как прихожане выходят из церкви, растекаются вокруг мраморных скамей и апельсиновых деревьев в кадках или направляются к широкому, окаймляющему площадь проезду, где ждут коляски и портшезы. Впрочем, сядут в них лишь дамы или старики: в такую чудесную погоду куда приятней прогуляться до улицы Анча или до Аламеды пешком. Как всегда по воскресеньям, здесь в этот час – «весь Кадис», а равно и все те, кто считает, что это понятие распространяется и на них: знать, виднейшие негоцианты, сливки местного общества и самые заметные беженцы, армейские и флотские офицеры, командиры ополчения. Огибая площадь, движется нескончаемая череда шитых золотом мундиров, звезд, галунов и позументов, шелковых чулок, фраков и сюртуков, круглых шляп и цилиндров, допотопных кафтанов, плащей, дву-, а порой – и треуголок, ибо среди первых лиц города многие еще одеваются на старинный манер. Даже проходящие здесь строем мальчики из хороших семей в согласии с духом времени одеты по всей форме, соответствующей роду войск или прихоти родителей, то есть – в мундирах, при шпажках и в шляпах с красными кокардами, на которых по последней моде поблескивает монограмма FVII.
У чучельника имеются собственные понятия о зрелище, предстающем его взору. Он человек ученый, начитанный, или, по крайней мере, сам себя таковым считает. И в сознании этого его взгляд – оценивающий, изучающий и холодный, как у зверей и птиц в его мастерской, – лишен и намека на благожелательность. Голубей, которые, взлетая с его террасы, ткут – или помогают ткать – наброшенную на город сеть прямых и кривых линий, нельзя даже и сравнить с теми фазанами и индюками, что, распушив хвост, прогуливаются в мерзости этого насквозь растленного, вконец одряхлевшего мира, уже приговоренного неумолимым ходом Природы и Истории. Грегорио Фумагаль убежден, что и кортесы, заседающие в Сан-Фелипе-Нери, не смогут изменить положение дел. Нет, не стоит ждать, что будущая Carta Magna[22], почти целиком написанная клириками – благо, они составляют половину всех депутатов – и аристократами, либо грезящими о возвращении королевского строя, либо с тоской вспоминающими о нем, станет той метлой, которая сметет все. В какие одежды ни рядись, но если испанец – с конституцией или без – пойдет по этой дороге, он так навсегда и останется тем убогим невольником, лишенным души, разума и добродетели, которому его бесчеловечные тюремщики ввек не позволят увидеть божий свет. Несчастным, которому по собственной же глупости, вялости, суеверию до гроба суждено вместе с такими же, как он, беззаветно вверяться высшему порядку; и земные боги в пурпуре и горностае, в сутанах или мантиях неизменно будут на всех широтах и под любыми небесами использовать его ошибки, чтобы поработить его, обратить в порочное, жалкое существо, чтобы свести на нет свойственную ему отвагу, обуздать его героические устремления. Фумагаль, человек, как уже было сказано, владеющий иностранными языками, – он уже лет двадцать, с тех пор как ему попало в руки французское издание «Системы Природы», почитает барона Гольбаха своим наставником – твердо убежден, что Испания упустила удобный момент привести в действие гильотину: реки крови в соответствии с универсальными законами вычистили бы зловонные авгиевы конюшни этого дикого и несчастного края, вечно покорного фанатичным попам, растленным аристократам и бездарным вырожденцам-королям. Но впрочем, чучельник верит, что еще не поздно распахнуть наглухо затворенные окна и впустить в страну свет и воздух. Спасение – недалеко, на расстоянии всего лишь полулиги, на другом берегу бухты, оно явится на крыльях императорских орлов, чьи могучие когти разорвут в клочья черные рати, что пока еще держат в цепях эту часть Европы.
Фумагаль рассеянно мочит губы в козьем молоке. Несколько дам в сопровождении мужей – все с четками, с переплетенными в шагрень или перламутр требниками – замедляют шаги перед входом в кондитерскую. Покуда сильная половина, оставаясь на ногах, закуривает сигары, терзает заводные головки карманных часов, раскланивается со знакомыми и провожает взглядами вполне посторонних дам, жены занимают свободный столик, заказывают прохладительного с пирожными и болтают о своем – о свадьбах, родинах, крестинах, похоронах. Обсуждают дела домашние. Светские новости. Ни единого прямого упоминания о войне – разве что сетования, что несусветно вздорожало то или это, сожаления, что не стало снега – прежде, до французской оккупации, его привозили с отрогов Ронды – и нечем охлаждать напитки. Фумагаль наблюдает за ними краем глаза с затаенной ненавистью. Давнее презрение непоправимо отделяет его от жизни других людей; физическое омерзение к ним заставляет ерзать в кресле. Все эти дамы носят туалеты черные или очень темные, оживляя глухие тона лишь нежданной яркостью перчаток, сумочек и вееров, а головы покрывают легким кружевом мантилий, из-под которых виднеются букли, локоны, косы, уложенные короной или собранные узлом. Кое у кого, согласно новейшей моде, от локтя до самого запястья идут вдоль рукавов ряды пуговок. У простолюдинок они из позолоченной латуни, но у соседок чучельника – золотые с бриллиантиками, такие же, что украшают жилеты их мужей. Каждая такая пуговица, прикидывает Фумагаль, тянет никак не меньше двухсот песо.