Литмир - Электронная Библиотека

Я ничего даже не думала, никак ничего не решала по-иному, просто мне было страшно до физической боли, страшно за себя. Ей-богу, даже не думала – «так в чем же тут – правда?» – а просто холодела от ужаса и отворачивалась от всего. До тетради дотронуться боялась и не сожгла ее только от смирения. Пусть была – есть. Но если б забыть!

Потом мало-помалу пришли те же мысли, о том же. Тетрадь мерзка, потому что я несовершенна, а мысли – сами по себе. Они как бы не от меня, не мне их судить и осуждать. Я – ничего не знаю. Мое дело только выявить, что во мне есть. К этому есть внутреннее стремление, выявить «ни для кого», но выявить.

Значит – правда, и сделаю. Тем более что нужны же здесь «концы» старого.

Дам ли еще эту тетрадь Философову? Не было ли у меня затаенной мысли непременно дать, чтобы опять искать, что ли, подтверждений и самооправдываться, что ли, «концами»? Подумай, будем искренни. Нет. Чувствую, что так бы не писала, если б бессознательно это думала, а иначе. Этого не было, но дам ли (теперь об этом думаю) – вот – не знаю. Это будет зависеть от того, станем ли мы с ним дальше говорить о Карташёве и Успенском, или «условия света» и его «корректность» помешают этому. (Мы как-то говорили, и я кое-что сказала ему.) Если будем – дам, мне физически стыдно об этом говорить ему не все, а сплетнически и точно «хвастаясь победами». А нет – не дам. У меня все-таки больное место осталось от того раза, и хотя насколько я теперь тверже и крепче, но рисковать ровно ничем не хочу. И без «участия» его могу обойтись совершенно легко. Мы в субботу с ним – впрочем, я отвлекаюсь. Это не к делу. Все нужное сказано. Где я остановилась?

Осень. Мы еще на даче (конец августа). Карташёв и Успенский вернулись в СПб., мы пригласили их к нам на 29-е, 30-е и 31-е. Круглая белая зала так располагала к «празднику». И я решила сделать «раут». Я написала шутливую мистерию с прологом «Белый черт», которую мы все должны были разыграть. Шутливая, домашняя, – но мысль была моя, за нее держусь (напишу поэму).

Мы приехали в СПб. (я и Д.С.) на несколько дней. Карташёву я написала, чтобы он пришел вечером сговориться точно. Карташёв был робок, странен, мертвен. Не поняла его. Мертвен – явно; и влюблен – тоже явно.

Накануне отъезда мы встретились на Литейной с Д.С., и я, узнав, что он идет в «Мир искусства», – пошла с ним. (Вот забавный случай в скобках!) В «Мире искусства» – никого, кроме живущего там Бакста, принадлежности туалета которого были раскиданы по запыленным комнатам. Неприфранченный Бакст был очень сконфужен нашим визитом. Однако дал нам чаю (была ли нянюшка?), потом мы вместе говорили по телефону с Пирожковым, к которому Д.С. и поехал, а я осталась, было едва 6 часов. Так, от лени сдвинуться со стула.

Менее всего ожидала, что неодетый Бакст вдруг станет говорить мне о своей «неистребимой нежности» и любви! Как странно! Теперь, опять…

– Разве вы не видели, что сейчас со мной было у телефона? (Ничего я не видела и т. д.)

«Нежность» перешла в бурность, оставаясь «нежностью». Вижу, надо уходить. Опять объяснения, оборот в прошлое… Не надо! Мне все равно, – но не надо этого оборота.

Пытаюсь уходить. Длинное круговое путешествие из столовой в переднюю. «Вы не забудете?» – «Нет, обещаю вам, что забуду, и это хорошо. Право, ничего и не было».

Вечером он был у нас, грустный и нежный, как больной кот. Интересно последующее (весьма короткое): письма в Заклинье, на которые я отвечала; очень «пластические» письма, ничего в своем роде; кончающиеся: «Ходить к вам не по улице, а по земле (и т. д.), но – я вас люблю, а вы меня не любите!» Интересно это тем, что я, искренно желая все сделать, чтоб не дать ему ни малейшей боли, настолько с ним нечутка и вне его, что, думая написать «нежное» письмо, – написала до того оскорбившее его, одно (первое), что он мне его возвратил!

Идя тогда домой из редакции, я думала: вот человек, с которым я обречена на вечные оплошности, потому что если у него и было что-нибудь ко мне – то… он только лежал у моих «ног». Выше моих ног его нежность не подымалась. Голова моя ему не нужна, сердце – непонятно, а ноги казались достойными восхищения. Вот и все.

Зачем, в сущности, я это написала? Не имеет смысла так… Но когда-нибудь… Или никогда? Что это, слабость? Или нет? Не теперь. Надо о Карташёве.

Ну вот, они приехали. Дождливые, темные дни. Зала в гроздьях рябины. Желтые восковые свечи. Мистерия. Огни над черным озером. (А какие были рыжие грозы!) Потом тихое, долгое сидение за столом, только я и самые близкие (самые, не могу иных слов не иметь), даже Ася[8] ушла спать. Свечи опять все зажгли, и тихо говорили все. И на прощанье вдруг все поцеловались. Это было хорошо.

Днем мы с Карташёвым гуляли и как-то объяснились, но ничего не выходило, и что-то было в нем странное. Ничего не понимала.

Вскоре мы остались в громадном доме одни. Письма Карташёва все странные – и опять влюбленные. Написала ему, чтобы приехал на один вечер в субботу.

Неожиданно в этот же вечер приехал Блок. Ничего. Я после чаю, когда Д.С. ушел спать (и Блок), увела Карташёва наверх, к себе, и мы долго разговаривали, шепотом, чтобы не разбудить Д.С. Не помню точно разговора, но мне в Карташёве чудилось что-то темное, а он не говорил – что, и я старалась сказать себе, что ничего нет. Но почти волнения уже не было. А какая-то «обязанность» перед собою и перед ним. Ведь и мысли у меня были другие! Прощаясь, на темном пороге, я его поцеловала… Но, Боже, как странно! Холодные, еще более дрожащие – и вдруг жадные губы. Бессильно жадные… Мне было не противно, а страшно. Что, когда случилось? Знает ли он сам, когда и что с ним случилось? Что же было? И было ли?

Я боялась сказать себе словами: так целовал бы страстно-жадный и бессильный мертвец. Тогда не сказала. Удержалась.

Осень. Несколько мучительных писем. Да чего же ему надо? Ошеломлена признанием, что он давно мучается злобной ревностью к Успенскому! Что это? Глупость?

Наивность? А Успенский что? В самом деле влюблен? И так опасен? Надо присмотреться к Успенскому. Держала я всегда с ними себя – внешне – особенно ровно, даже щеголяла этим. А потом эта ровность сделалась моей целью, каким-то самоограждающим от себя, моим для меня как бы оправданием. Не двое только пусть нас будет, а трое. И двое – и трое… Сюда центр тяжести, одно осталось…

Я не могу проводить вечера в разуверениях Карташёва, что не люблю Успенского. И, пожалуй, он хочет, чтобы я его продолжала целовать? Да разве это «занятие»? Или «доказательство»? Да это и не-воз-мож-но более! (О, поцелуй! Я напишу о нем когда-нибудь.) Так длилось…

В одно утро, – Д.С. гулял, я была в ванне, – звонок. Дашин[9] взволнованный голос…

Я одеваюсь. Сердце мое бьется сильно и ровно. Знаю, что ничего не могу иначе, кроме того, что сделаю… Никто не помешает мне и не сорвет в сторону, потому что в грехе для меня давно нет никакого соблазна, в теле нет желаний, противостоящих душе, а в сердце нет жалости… Нету? Совсем? Вот и последний соблазн, в который я, пожалуй, еще могу впадать. Или не могу? Не знаю. Тут осторожнее – но очень все-таки не боюсь…

Ни от чего не отказываюсь, ничего не предрешаю, не угадываю. И так, как будто все (мое самое главное все) не только сбыточно, но есть. Только так. Да иначе и не могу.

Но устала ужасно. Кончу «концы», все три, завтра. И о том, что было вчера, надо сказать. Неуловимо нехорошо. Страшно. Или ничего не было? И об Успенском доскажу, о последнем лете. Все.

(На этом дневник обрывается.)

Синяя книга (1914–1917)

1 августа (ст. ст.) 1914, С.-Петербург

Что писать? Можно ли? Ничего нет, кроме одного – война!

Не японская, не турецкая, а мировая. Страшно писать о ней мне, здесь. Она принадлежит всем, истории. Нужна ли обывательская запись?

вернуться

8

Анна Николаевна Гиппиус, сестра Зинаиды Николаевны..

вернуться

9

Даша – Дарья Соколова, няня 3.Гиппиус и ее сестер.

11
{"b":"150270","o":1}