Мать не вмешивалась в конфликты отца и сына. Считала, что политические дебаты – не женское дело (кстати, это была одна из причин ее ненависти к миссис Рузвельт, которую она называла «Лениным в юбке»). Она постоянно читала нотации Эрику, призывая его уважать отца. Но к тому времени как он собрался поступать в колледж, она поняла, что ее суровые проповеди уже бесполезны: сына она потеряла. Это глубоко огорчало ее. И я чувствую, что она до конца своих дней пребывала в смятении – как это так вышло, что ее единственный сын, которого она так правильно воспитывала, превратился в оголтелого революционера! Тем более что он был таким незаурядным мальчиком.
Пожалуй, единственное, что радовало родителей в Эрике, так это его исключительный ум. Он обожал книги. К четырнадцати годам он читал на французском, а к моменту поступления в Колумбийский университет одолел и итальянский. Он мог со знанием дела рассуждать о таких абстрактных и трудных для понимания материях, как философия Декарта или квантовая механика. Или исполнять буги-вуги на фортепиано. Он был одним из тех юных вундеркиндов, которые с легкостью получали в школе только высшие баллы. Ему светил Гарвард. Принстон. Браун. Но он выбрал Колумбийский университет. Потому что мечтал о Нью-Йорке с его безграничной свободой.
– Поверь мне, Эс, однажды я поселюсь на Манхэттене. И Хартфорд больше никогда не увидит меня.
Это он, конечно, преувеличил – потому что, несмотря на свою строптивость, он все-таки оставался послушным и ответственным сыном. Он писал домой раз в неделю, наезжал в Хартфорд на День благодарения, Рождество и Пасху, никогда не забывал родителей. В Нью-Йорке он просто открыл себя заново. Начать с того, что он сменил имя – вместо Теобольда Эриксона Смайта стал обычным Эриком Смайтом. Он избавился от респектабельной одежды в стиле «Лиги плюща»[8], которую ему покупали родители, и начал одеваться в местном магазине, торгующем армейской формой. От его долговязой фигуры остались кожа да кости. Черные волосы стали длинными и густыми. Он купил себе узкие очки без оправы. И сделался похож на Троцкого – тем более что предпочитал ходить в армейской шинели и поношенном твидовом пиджаке. В моменты редких встреч с сыном родители приходили в ужас от его нового вида. Но его успеваемость в университете затыкала им рты. Одни высшие баллы. По итогам первого года учебы принят в студенческое общество «Фи-бета-каппа». Лучший студент по английскому языку. При желании он мог запросто поступить в юридическую школу или продолжить учебу в магистратуре любого университета страны. Но вместо этого он поселился в центре города, на Салливан-стрит, и стал батрачить на Орсона Уэллса за двадцать долларов в неделю, мечтая писать пьесы мирового масштаба.
К 1945 году эти мечты уже умирали. Никто не хотел даже взглянуть на его пьесы – потому что они были из другой эпохи. Но Эрик был полон решимости пробиться как сценарист… пусть даже это означало литературную поденщину в шоу Джо И. Брауна ради куска хлеба и крыши над головой. Пару раз я заикнулась ему о том, что, может, было бы неплохо подыскать преподавательскую работу в колледже – мне казалось, что это более достойное талантов Эрика занятие, нежели сочинительство юморесок для игрового шоу. Но Эрик не поддержал мою идею, сказав: «Когда писатель начинает обучать своему ремеслу, считай, он кончен. Переступая порог академии, он хлопает дверью перед лицом реального мира… мира, о котором должен писать».
– Но шоу Брауна никак нельзя назвать реальным миром, – возразила я.
– В нем реальности куда больше, чем в преподавании азов сочинения чопорным дамочкам из Брин-Мора.
– Эй, полегче! – воскликнула я, выпускница Брин-Морского колледжа.
– Ты знаешь, что я имел в виду, Эс.
– Да… что я чопорная дамочка, удел которой – выйти замуж за унылого банкира и поселиться в каком-нибудь респектабельном пригороде Филадельфии…
Что говорить, именно такую жизнь планировали для меня родители. Но я вовсе к ней не стремилась. Когда в сорок третьем я окончила Брин-Морский колледж, мать и отец надеялись, что я выйду замуж за моего тогдашнего ухажера – выпускника Хаверфордского колледжа по имени Гораций Кауэтт. Его только что приняли в юридическую школу Ю. Пенн, и он сделал мне предложение. Но хотя Гораций и не был таким же чопорным и солидным, как его имя (на самом деле он был довольно начитанным парнем и даже писал вполне приличные стихи для хаверфордского литературного журнала), я все-таки не была готова к брачному заточению – к тому же с человеком, который мне нравился, но и только. Страсти к нему я не испытывала. Как бы то ни было, я не собиралась тратить свои молодые годы на старую унылую Филадельфию, поскольку у меня были виды на город, расположенный в девяноста милях севернее. И никто не мог остановить меня на пути к Нью-Йорку.
Как и следовало ожидать, родители всячески пытались препятствовать моему переезду. Когда я – недели за три до окончания колледжа – объявила о том, что мне предложили работу стажером в журнале «Лайф», они пришли в ужас. Я приехала домой на уикэнд (специально объявить им новость о предложенной мне работе и сообщить о том, что не выйду замуж за Горация). Минут через десять после начала разговора накал страстей в нашем семействе достиг точки кипения.
– Я не позволю, чтобы моя дочь жила сама по себе в этом продажном, вульгарном городе, – провозгласил мой отец.
– Нью-Йорк вряд ли можно назвать вульгарным, а журнал «Лайф» – это не «Конфиденшл», – возразила я, имея в виду скандальную желтую газету того времени. – Я-то думала, вы порадуетесь за меня. «Лайф» принимает лишь по десять стажеров в год. Это невероятно престижное предложение.
– И все равно отец прав, – сказала мать. – Нью-Йорк – это не место для молодой женщины без семьи.
– Разве Эрик не моя семья?
– Твоего брата нельзя считать образцом морали, – ответил отец.
– И что это значит? – разозлилась я.
Отец вдруг зарделся, но скрыл свое смущение за отговоркой:
– Не важно, что это значит. Главное то, что я просто не позволю тебе жить на Манхэттене.
– Мне двадцать два года, отец.
– Дело не в этом.
– Ты не имеешь никакого права диктовать, что мне можно и чего нельзя.
– Не груби отцу, – одернула меня мать. – И я должна сказать тебе, что ты совершаешь непоправимую ошибку, отказываясь выйти замуж за Горация.
– Я так и знала, что ты это скажешь.
– Гораций – блестящий молодой человек, – сказал отец.
– Гораций – потрясающий молодой человек, с потрясающе скучным будущим.
– Ты слишком заносчива, – заметил он.
– Нет, просто говорю, что думаю. Я не хочу, чтобы меня заталкивали в жизнь, которая мне неинтересна.
– Я никуда тебя не заталкиваю… – сказал отец.
– Своим запретом ехать в Нью-Йорк ты лишаешь меня возможности распоряжаться своей судьбой.
– Твоя судьба! – с иронией воскликнул отец. – Ты действительно думаешь, что у тебя есть судьба? Что за дурные романы ты читала в Брин-Море?
Я пулей вылетела из комнаты. Побежала наверх, упала на кровать, вся в слезах. Никто из родителей не подошел утешить меня. Да я и не ждала этого. Таков был их стиль жизни. Старозаветный взгляд на родительский долг. Наш отец был домашним наместником Всевышнего – и когда Он говорил, все другие молчали. Так что до конца того уик-энда к разговору больше не возвращались. Вместо этого мы вели натянутую беседу о недавних происках японцев в Тихом океане, и я держала рот на замке, когда отец вновь пустился в привычное брюзжание в адрес Франклина Рузвельта. В воскресенье он отвез меня на вокзал. Когда мы подъехали к станции, он взял меня за руку:
– Сара, дорогая, я вовсе не хочу с тобой ссориться. Хотя мы и разочарованы тем, что ты не выйдешь за Горация, мы все-таки уважаем твое решение. И если тебя действительно так интересует журналистика, у меня есть кое-какие связи в «Хартфорд курант». Думаю, можно было бы найти там кое-что для тебя…