В июле солнце светило слишком сильно, отбрасывая тени в сторону реки, но к августу уже можно было смотреть в окно. В тот вечер оно было открыто, и в него, по мере того как поезд двигался на север, задувал бриз. То был теплый бриз, но это было намного лучше спертого воздуха Манхэттена.
Мужчина, сидевший справа от меня, опрокинул два скотча с содовой, попытался читать военные новости, но вскоре мертвецки уснул. Кондуктор разбудил его как раз перед прибытием в Тэрритаун, и там он сошел, оставив мне приз в виде пустого сиденья. Я положил правую руку на его плетенку, а левую ногу закинул на подоконник и, пока поезд, извиваясь, подтягивался к Оссинингу, стал потихоньку насвистывать себе под нос. Хоть я и был обладателем по меньшей мере двух дюжин экземпляров песенки «Янки Дудль денди», но, глядя на мили открытой взору воды, на голубовато-серые холмы, видневшиеся за нею, и на цапель, выписывающих круги в жарком вечернем небе или изящно вышагивающих по болоту, я насвистывал баховский Третий Бранденбургский.
А потом на пустое место рядом со мной уселся этот бельгиец.
– А ну, тихо, – приказал он. – Опусти ногу и заткнись.
Голос у него был напряжен и полон необъяснимой ненависти. Я привык к тому, что меня могут внезапно швырнуть на землю, что к горлу моему могут приставить нож. Мне известно было, что делать в таких случаях, но я не имел ни малейшего представления, как вести себя, сталкиваясь с беспричинной ненавистью.
Я узнал, что он был бельгийцем, лишь после того, как все было кончено, хотя по его акценту и одежде сразу же понял, что он иностранец. Ростом он был около ста девяноста трех сантиметров. Впрочем, не около, точно, а весил при вскрытии восемьдесят девять килограммов. Был он двадцатисемилетним блондином в отличной спортивной форме. А на носу у него красовались очки в оловянной оправе.
Я был ниже его сантиметров на тридцать, а весил пятьдесят с небольшим килограммов. К повадкам задир мне было не привыкать. Всех мальчишек задирают парни постарше. Я бы проглотил свою гордость, убрал бы ногу с подоконника и перестал свистеть, если бы не одно обстоятельство.
В руках у него была чашка исходящего паром горячего кофе. Летом в поездах никто и никогда не пил горячего кофе. Я и по сей день не знаю, где он его раздобыл. Полиции и суду тоже не удалось это выяснить. Довольно нелепое предположение детективов состояло в том, что кто-то вручил ему эту чашку с платформы в Тэрритауне.
Я пытался быть вежливым. Даже подавлял позывы отодвинуться подальше, скорчиться, сжаться. Но через пять минут я уже ничего не мог поделать. Проклятая вонь вызвала во мне сильнейшее омерзение, затмившее все остальные чувства. Я вскочил, пошатнулся, рыгнул и бросился в проход. При этом я расплескал его кофе. Какая-то его доля изгадила мой костюм, приведя к еще более сильным позывам на рвоту и заставив меня брести, пошатываясь, прочь в таком ужасе, словно в поясницу мне вцепился тарантул, но большая часть жидкости пролилась прямо на ширинку бельгийцу.
Это был крутой кипяток. Летние костюмы тогда, как и теперь, шили из очень легкого материала. Он завопил (вы не сможете представить, как громко можно орать, если только вам не поливали пах крутым кипятком), рывком расстегнул свою ширинку – как я понимаю, чтобы обеспечить туда доступ прохладного воздуха, – и стал отчаянно обмахивать ошпаренную область обеими руками, не прекращая вопить:
– А-а-а! А-а-а-а! А-а-а-а-а-а!
Это вызвало веселье среди других пассажиров. Честно говоря, это довело их до истерики. И когда бельгиец, все еще вопя и обмахиваясь, поднялся, намереваясь погнаться за мной, кто-то запел, и все подхватили: «Долог путь до Типперери, далеко цдги».
– Долог путь до Типперери, далеко идти! – пели они, пока я бежал по проходу, охваченный наполовину неконтролируемым смехом, наполовину – невыразимым ужасом. А когда я достиг тамбура, то услышал, как кто-то крикнул:
– А ну-ка, догони!
Боже мой, думал я, он же меня изобьет, сотрет меня в порошок. Может и убить – случайно или преднамеренно. Вряд ли была какая-то разница – во всяком случае, для меня. Воспользоваться пушкой? «Нет, нет, нет! – сказал я себе. – Если я убью его, меня казнят!»
Мне надо было найти кондуктора. Но кондукторы уже проверили все билеты. Я знал, что они, в душных черных костюмах, похожие на миссионеров, направляющихся в Конго, были в хвосте поезда и возились с книгами, документами и деньгами, подсчитывая выручку и складывая в стопки билеты.
Чем дальше я продвигался, тем более пустынными представлялись вагоны. Мне удалось немного вырваться вперед, когда бельгиец остановился, чтобы застегнуть ширинку, хотя к этому времени вокруг уже никого не было. Когда я покидал вагон, через который только что промчался, слышно было, как открывается дверь в другом конце.
Бегал он быстрее, чем я. И с гораздо большей легкостью распахивал тяжелые двери. Он очень быстро меня нагонял, почти уже нависал надо мной. Поезд пронесся мимо Скарборо. Я понимал, что смогу ускользнуть, если удастся продержаться до Оссининга. Но если поезд сделает не предусмотренную расписанием остановку у Синг-Синга, как это часто бывало, бельгиец меня наверняка убьет.
Естественно, поезд начал замедлять ход, чтобы остановиться у Синг-Синга. Именно там и зимой и летом осужденные узники покидали вагоны, вступая в серую обитель каменных стен, круто вздымавшихся с обеих сторон путей.
Не зная, что к чему, можно было бы подумать, что я спасен. Даже если никто не встречал группу, выходящую у Синг-Синга, пассажира, спускающегося там на землю, по определению должны были сопровождать служители закона. Мне надо было только выбраться наружу и броситься к ним.
Но составы были длинными, по четырнадцать, шестнадцать, восемнадцать вагонов. Если бы тюремная команда находилась в хвосте, то я был бы едва ли не в Оссининге, слишком далеко, чтобы меня могли заметить. Единственным моим спасением было добраться до машинистов или исчезнуть в закоулках города, которые я знал так же хорошо, как знает свою нору крыса.
Однако эти мои надежды пошли прахом, когда я обнаружил, что очередной вагон, в который я собирался ворваться, заперт. До паровоза остались три вагона, а я больше не мог продвигаться. Обернувшись, я увидел, что бельгиец открывает дверь вагона, через который я только что пробежал.
Открыв дверь тамбура, я шагнул ему навстречу. Он остановился. Даже в самом разгаре гнева осторожность его не покинула, и то, что казалось отважным и необъяснимым ходом с моей стороны, заставило его застыть. Хотя, пожалуй, мне не следовало преждевременно употреблять это слово.
Но я не строил из себя героя, и он убедился в этом, увидев, как отчаянно дергаю я ручку туалетной двери.
Двери были стальными, у них были замки. И в этой первой своей смертельной схватке я рассматривал туалетный отсек в качестве цитадели. И в этой первой своей смертельной схватке я непроизвольно запел, и песня – ничего не мог с этим поделать – звучала так: «Янки Дудль денди, Янки Дудль – в бой!»
Замок туалета был крепко-накрепко заперт. Во всех уголках земли существует дух, запирающий двери туалетов в поездах и городских парках, и даже тогда он существовал. Я снова бросился в тамбур и попытался открыть наружную дверь, но отчаяние мое было таково, что я вмял ее в платформу на шарнирах, закрывавшую ступеньки, и они, то есть дверь и платформа, сцепились, образовав угловой барьер.
Пока я пытался их разъединить, появился бельгиец. Я отпрянул. Даже имей я время на объяснения, мне не стоило себя утруждать: в глазах его было начертано убийство.
– Ты облил меня кофе! – крикнул я с возмущением.
При этой очевидной насмешке он выкатил глаза и оскалил зубы. Я подумал, что надо вытащить кольт и застрелить его, но даже вообразить это было слишком ужасно, – ужаснее, как я обнаружил, предчувствия собственных синяков. К этому решающему моменту я пересмотрел свои оценки и надеялся, что он собирается лишь проучить меня, но не убивать.
Я вжался в угол и прикрыл лицо руками. Поезд снова начинал двигаться. Бельгиец ухватил меня за лацканы и принялся колотить моей головой по стальной перегородке. Именно тогда, несмотря на весь угар драки, до меня дошло, что моя оценка была неверной, что любая надежда тщетна. Чем больше он колотил меня головой по металлу, тем сильнее багровело его лицо, крепче сжимались кулаки и яростнее звучала непонятная ругань.