Всю неделю Ожогин сидел возле постели Лары, уставившись неподвижным взглядом в пол. Плотный ежик его волос крепко тронула седина. Лицо осунулось, под глазами залегли тени, от носа ко рту потекли глубокие борозды морщин. Чардынин осторожно приоткрыл дверь, робко заглянул в щелку, увидел, что перемен нет, на цыпочках подкрался к Ожогину, шепнул что-то на ухо – доложил о делах на фабрике, попросил указаний. Чаще всего Ожогин не реагировал, молчал. Иногда кивал или качал головой. Редко – кидал отрывистое слово. Сегодня Чардынину особенно трудно было решиться на разговор с Ожогиным. Сегодня – премьера «Веронских любовников». В главной роли – Лара Рай. Запланированы грандиозные гулянья в «Иллюзионе». Лара должна была блистать в средневековом итальянском костюме: серебряный шнур подхватывает под грудью свободно ниспадающее алое платье, на роскошных распущенных волосах – серебряная сетка, усыпанная крошечными бриллиантиками. Что делать?
– Что делать, Саша? – прошептал Чардынин, перегнувшись через ожогинское плечо. – Отменяем премьеру?
Ожогин резко замотал головой. Ни в коем случае.
– Наденешь смокинг, – отрывисто проговорил он.
– Я?! – поразился Чардынин, плохо представляя себе, как этот самый смокинг выглядит.
– Ты, ты. Наденешь смокинг, будешь ходить, пить шампанское и говорить, что на следующей неделе Лара Рай приступает к съемкам в новой фильме. А сейчас отдыхает в санатории.
– Кому говорить? – продолжает недоумевать Чардынин.
– Всем. Иди, Вася, иди. Не мешай, – он сделал нетерпеливый жест рукой.
Чардынин задом попятился к двери и задом же просочился в коридор.
Подъезд к «Иллюзиону» сиял огнями. Разноцветные лампочки мерцали по периметру входной двери. Огромными электрическими буквами горело на крыше название фильмы: «РОМАН И ЮЛИЯ: ИСТОРИЯ ВЕРОНСКИХ ЛЮБОВНИКОВ». Портрет Лары Рай в роли Юлии украшает фасад от первого до последнего этажа. Праздная публика, скопившаяся на улице в изрядном количестве, может лицезреть все изгибы дивного тела Лары, наслаждаться округлостями ее пышной груди, скромно и в то же время весьма соблазнительно выступающей из корсажа, любоваться шелковистыми струями волос – главным украшением Лары, – не без трепета душевного мечтать о нежнейших ланитах и устах. К подъезду одно за другим подкатывали авто и экипажи. Гости – отборнейший московский бомонд, светские львицы в перьях и кружевах и певцы декаданса с томной улыбкой и печальным взором, почтенные старцы в орденах и аксельбантах и живые классики русской словесности, звезды синематографа и богатые фабриканты – словом, все, все, все, кого можно окрестить «московским высшим светом». Так вот, гости сверкающей струей текут по красной дорожке и скрываются в этом храме новой Музы, в глубинах лучшего столичного кинотеатра «Иллюзион».
Ожогин, прячась за театральной тумбой, что на углу, недалеко от входа в кинотеатр, смотрел, как публика стекается к синема. Днем, после ухода Чардынина из больницы, он, как обычно, сгорбившись, какое-то время сидел еще подле Лары, но с наступлением вечера стал волноваться. Нынешняя премьера была самой роскошной, самой дорогостоящей и долгожданной за всю карьеру Ожогина. В «Веронских любовников» была вгрохана куча денег. Ожидались небывалые прибыли. Премьеру долго продумывали, долго готовили. Ни в Москве, ни в Петербурге премьер такого масштаба вообще никто не устраивал. Ожогин был первым на этой стезе. К тому же для Лары роль Юлии в определенном смысле была очень важной. Прощальной. Лара расставалась с амплуа юных девушек, переходила в другую возрастную категорию. Отныне Ожогиным ей уготовано было изображать женщин-искусительниц, женщин-вамп – опытных, коварных, обольстительных. Все эти планы профпереориентации существовали еще неделю назад, до пожара на кинофабрике. И было еще одно, о чем знал только Вася: во время войны Ожогин купил земли в Крыму под гигантский фильмовый завод. На морских берегах, там, где солнце редко прячется за тучи. В Америке уже поднялись студии на океане, и Ожогин хотел иметь первенство в России. Ездил в Крым, дышал запахами тамошней розовой травы. Он понимал: надо выходить из павильонов, пора пускать воздух на экран, ведь появится же рано или поздно цветная кинопленка, как у художников… как-то научатся ее раскрашивать…
Ожогин боялся, что расплачется. Он вдруг вспомнил, как волновался, когда зрел большевистский заговор – эти несдержанные кокаинисты, поднявшие за собой морок неумытой толпы, жадной, тяжелой, не имеющей понятия о договоре. Он понимал: кокаинисты захотят, чтобы зрители смотрели другие фильмы, не его. Вспомнил, как уже начинал паковать пленки в металлические круглые банки, а те – в ящики, как боялся, что однажды белесым бессонным утром узнает, что смыли эмульсию с «Рабыни Персии», с «Растаявшей любви». Ничего не осталось бы! Ничего! Ни поворота головы, ни взмаха ресниц! Химическая атака – как на войне – и гибель. Пустая пленка, которую покроют новым эмульсионным слоем, и все будет забыто, все, чем он жил… чем они жили… Он поперхнулся глотком воды, который отпил из стакана, стоявшего на прикроватном столике. Его ждет розовый Крым… Крым… Какой Крым? Разве мог он сейчас думать о Крыме? Сейчас никаких планов не было и быть не могло. Сейчас жизнь Лары была важнее всех премьер. И все-таки Ожогин волновался. Наконец не выдержал, вскочил, положил горячую ладонь на недвижную руку Лары, быстро, будто извиняясь, пробормотал:
– Я на часок, милая. Надо же посмотреть, как там…
Выбежал из палаты, на ходу бросив сестре милосердия, чтобы ни на шаг не отходила от больной (та сунула ему в руки пузырек с успокоительными каплями и запричитала: «Да не волнуйтесь, все будет хорошо, а вы идите, идите, отдохните, а то совсем черный»), пожал руку врачу, прыгнул в машину и погнал в Кривоколенный. Дома быстро переоделся во фрачную пару и поехал к «Иллюзиону». Подъехав, Ожогин повернул за угол и там, в переулке, остановил машину, желая скрыться от любопытных глаз: этот василькового цвета механизм москвичи обычно встречали почти как появление на улице кого-нибудь из членов царской фамилии. Но сегодня было на удивление тихо – в переулке никого, да и на обычно шумной улице тоже. Будто все дома, весь квартал, весь город были нынче в театре, в душноватом зале «Иллюзиона» – Ожогин уже заметил, что окна в кинотеатре закрыты, хотя он давал Чардынину четкое наставление открыть, пусть летний вечерний воздух проникнет в зал.
Он выбрался из авто, дошел до угла переулка, прислонился к стене дома и стал задумчиво смотреть на фасад кинотеатра, будто спрашивая себя: «А что я тут делаю?» Он уже понимал, что не войдет в эту реку, не будет ловить сочувствующие взгляды и ощущать спиной злорадные улыбки, не будет отвечать на бестактные вопросы о здоровье «нашей драгоценной Ларочки» и делать вид, что весел, бодр, беспечен и все у него хорошо. Он не даст повода праздной блестящей толпе позлословить на свой и Ларин счет. ОН ПРОСТО НИКОГО НЕ ХОЧЕТ ВИДЕТЬ! Он вспомнил, как после съемки своей первой фильмы – что-то из боярской жизни – Лара, которая тогда еще не была его женой, почти не была, прямо в кокошнике и душегрейке вошла в его кабинет и, перегнувшись через стол, неожиданно поцеловала в губы. Как давно это было! Да и было ли?
Тем временем поток гостей, текущий в «Иллюзион», иссяк, и Ожогин понял, что фильма началась. Постепенно темнело. Время катилось медленно, но он по-прежнему стоял и ждал неизвестно чего. Прошло полчаса, час. Скоро люди начнут выходить из зала, жмурясь, приглядываться к яркому свету фойе, к запотевшему стеклу бокалов с шампанским, которым Ожогин всегда любил шикануть на премьере. Этому он научился в Париже, когда ездил выведывать, как устраивает свои сеансы «Гомон». Он вспоминал все премьеры, на которых когда-либо бывал, и с удивлением понимал, что даже сейчас, несмотря ни на что, хочет пусть издалека, пусть с другой стороны улицы, пусть тайно, но увидеть, как идет премьера.
Где-то в глубине его большого тела, которое он, кстати, уже давно несколько презирал, возникло неприятное ощущение, что, может быть, именно сегодня вечером в кинотеатре его ждал ответ на вопрос: «За что?» Какова цель урона, который нанесли не только его жене, но и ему, и его киноимперии? С каким ощущением выйдут зрители? Лара опять сумеет их зачаровать? А вдруг – нет? А вдруг они заметили – как сам он недавно заметил, когда Лара плескалась в ванне, – набрякшую кожу, словно чужую для ее лица? Лица, которое много лет назад загипнотизировало его своей податливостью – к ветру, к дождю, к солнцу, наконец появившемуся из-за застрявшей на небе тучи. К нему, когда он целовал ее, теряя от стыда – досталось же такое счастье такому увальню – рассудок. Она сама светилась – если обращала на что-то или кого-то внимание. Она сама тогда становилась источником света. Отсюда ее киногения – модное словечко, пришедшее, кстати, тоже от французов.