Тут он распахнул дверцы, и я долго не могла оправиться от изумления. Шкаф был забит женской одеждой: платьями повседневными и праздничными, юбками, корсажами и пристяжными рукавами. Дно гардероба занимали целые ряды шелковых туфель.
— Мамочка, — принялся мягко убеждать Леонардо, — тебе нет больше необходимости прятаться. Раньше ты переодевалась, чтобы оберегать меня. Теперь я стал самостоятельным и сам должен защищать тебя. — Он расцеловал меня в обе щеки, неожиданно увлажнившиеся от слез, и ушел, прикрыв за собой дверь.
Меня захватила совершенно врасплох волна нахлынувших внезапно разнородных чувств: облегчения, благодарности, любви, печали… Все эти двадцать пять лет притворная мужественность была для меня военным доспехом, защитным покровом, и, хотя мои родные и близкие прекрасно знали, кто скрывается под одеждами горожанина-грамотея, один Лоренцо, и то украдкой, мог любоваться моими женским формами.
Неужели Леонардо прав и мне больше нет нужды отвергать свой пол? Неужели можно наконец сбросить притворную личину и явиться миру женщиной?
Мне вдруг стало жарко, нестерпимо душно в чулках и камзоле. Сбросив кожаные дорожные башмаки, я для начала отстегнула рукава и отвязала штрипки чулок, продетые в отверстия по низу колета. Стянув с ног чулки, я распустила шнурки, стягивавшие камзол, и, освободившись от него, почувствовала, как влетающий в окно ветерок теребит тонкую ткань моей сорочки. Выпростав из-под шляпы с закругленными полями длинные седеющие волосы, я свободно разметала их по плечам.
Через голову я стащила рубашку и оставила ее лежать на полу, а сама начала разматывать полотняную полосу, державшую в плену мою грудь. Тысячи и тысячи раз я проделывала то же самое — разворачивала витки обмотки, пока она не ослабевала и не спадала.
Я стояла нагишом, обдуваемая прохладным ветерком из окна. Мои соски отвердели, и я вдруг улыбнулась от удовольствия. Заглянув в китайский гардероб, я вынула оттуда платье моего любимого оттенка.
До чего же странно я себя ощущала, пока шла по коридорам герцогского дворца в обеденный зал! На мне было темно-оливковое платье с глубоким вырезом. Его корсаж, украшенный золотым шитьем, облегал грудь мягкими складками. К нему я пристегнула невесомые рукава рыжевато-коричневого, словно шкура оленихи, оттенка, а на плечо набросила светлую накидку в тон платью.
Подойдя к двери зала и услышав за ней знакомые голоса, я в нерешительности остановилась, не зная, какое выражение лица лучше приличествует такому, без сомнения памятному, появлению на публике. Наконец я выбрала исполненную достоинства полуулыбку и вплыла в зал.
Все сидевшие за столом повскакали с мест. У папеньки в глазах стояли слезы, а Леонардо сиял от удовольствия. Джулия, появившаяся вслед за мной, так и застыла в дверях, хлопнув над головой в ладоши. Зороастр подошел ко мне и приобнял от избытка чувств:
— Вы держали меня в круглых дураках, синьора. Столько лет подряд! Пойдемте же, садитесь.
Он отодвинул для меня стул и усадил по правую руку от сына. Напротив меня оказался Салаи. Он неотрывно таращил на меня хитрые глазенки.
— Тебе очень идет это платье, — заметил Леонардо, тоже оценивая меня, но взглядом художника. — Я напишу в нем твой портрет. Ты красивая женщина.
— Старая женщина, — возразила я.
— Верно, — поддакнул Салаи. — Она старуха! Мужчиной она мне нравилась больше!
— А ты мне нравишься больше вот с этой тряпкой во рту!
Я бросила внуку через стол салфетку. Все засмеялись. Леонардо поднял бокал, и остальные мужчины моей немногочисленной семьи последовали его примеру — даже невозможный внучок!
— Да здравствует La Caterina! [48]— провозгласил Леонардо.
Все повторили тост, и мое имя вкупе с веселым звоном бокалов венецианского стекла прозвучало для меня нежнейшей музыкой.
На узкой дороге, ведущей из Милана к западу, в Верчелли, было не разъехаться из-за множества пилигримов. Они тысячами прибывали со всех оконечностей Италии, а некоторые, судя по говору, жили по ту сторону Альп, во Франции. Безотносительно к званию и положению, паломники были облачены в белые хламиды с ожерельями из ракушек, каждый держал в руках крест и чашу для пожертвований. Все они шли пешком, некоторые даже босиком, немощных тащили на носилках или в переносных креслах. Участники этой торжественной процессии шествовали с потупленными взорами, исступленно бормоча молитвы. Среди толпы выделялись группки флагеллантов [49]со спущенными до пояса одеждами, они хлестали себя, обливаясь кровью.
Несколькими днями ранее мы оставили Зороастра на дороге, ведущей из Флоренции на север, и он слал нам оттуда ободряющие известия. Флорентийцы тянулись из города нескончаемой вереницей. Переодетый паломником Зороастр приставал по пути то к одному, то к другому верующему, заводя с ними задушевный разговор.
Да, все они шли узреть священную реликвию — саван, в который завернули Христа, прежде чем положить его в гробницу. Да, они услышали об этом дивном Господнем даре от настоятеля монастыря Сан-Марко. Со своей кафедры он возвестил прихожанам, что сия плащаница вот уже два столетия находится во владении знатнейшего рода Савуа, но на протяжении сорока пяти лет ее не выставляли для публичного обозрения, а теперь благодаря Бьянке Савойской, ныне супруге Максимилиана, императора Священной Римской империи, эту плащаницу за скромную плату сможет увидеть любой желающий. Правда и то, что любимый всеми Савонарола сейчас тоже где-то в толпе паломников, идет в Верчелли поклониться святейшей из христианских ценностей.
Зороастр повернул по дороге вспять, пока не наткнулся на доминиканский эскорт из Сан-Марко, где приметил среди монахов пресловутого карлика, чьи черные космы и темный цвет лица составляли резкий контраст с белой паломнической рясой. Кающийся грешник время от времени взгромождал себе на плечо в качестве епитимьи внушительный деревянный крест и еле брел, прогибаясь под его тяжестью. Зороастр однажды ввечеру проследил за настоятелем, когда обузу с его плеч сняли и положили близ того места, где монахи устроились на ночлег. Наш конспиратор под покровом ночи прокрался к кресту и попытался поднять его — тот оказался легким как перышко, очевидно нарочно сработанным из бальзы! [50]
Затем приятель Леонардо одолжил у кого-то коня и помчался во весь опор в Верчелли. В церкви этой крошечной деревушки наша маленькая компания собралась ради последних приготовлений к показу. Как славно было вновь увидеться с Бьянкой, которой я сразу же открылась в новом облике! Ее восхищению моей задумкой с переодеванием в мужчину не было предела, ведь именно благодаря этой хитрости, как справедливо заметила императрица, я была допущена в ряды Платоновской академии и в узкий круг приверженцев герметизма.
— Как же я вам завидую! — призналась она мне вечером накануне прибытия Савонаролы.
Мы сидели у камина на вилле, снятой для нас Бьянкой в Верчелли.
— Но как у вас хватило смелости?
Я украдкой посмотрела на папеньку и на сына, склонившихся над картой Милана. Леонардо сам нарисовал ее, почему-то изобразив город сверху, с высоты, как он выразился, «птичьего полета».
— Вот, — указала я на них Бьянке. — Они — моя смелость. Много причин породило ее, а главным толчком часто бывает страх. Меня прежде всего подвигла на это боязнь прожить жизнь вдали от Леонардо. Но папенька подарил мне два других стимула, без которых никакие ужасы на свете не увели бы меня так далеко от родного порога. Одним была вера в меня, а другим — моя ученость. — Я взяла Бьянку за руку. — Но что говорить о тебе!
— Обо мне? — Она откинулась на спинку кресла. — Я родилась, чтобы жить в неслыханной роскоши, пользоваться всеми благами. Мне все всегда подавали на золотом блюде — даже классическое образование. В чем же тут смелость?