Но времени на напрасные сожаления уже не оставалось. Лоренцо написал Лодовико Il Moro в Милан и испросил для Леонардо место при герцогском дворе. Он лично помог моему сыну свернуть мастерскую, а также устроить некоторых из его учеников в другие боттеги. Он взял на себя и дорожные хлопоты по переезду в Милан Леонардо и Зороастра — тот тоже решил двинуться на север, чтобы не разлучаться с другом.
На новом месте меня навестил Бенито и помог мне там обосноваться. Мы вместе распаковывали посуду, и я перемыла ее — Бенито подавал мне тарелки, а я расставляла их, уже чистые, по полкам.
— Знаешь, Бенито, вы с бабушкой большие молодцы, что держали язык за зубами.
— А иначе что? — удивился Бенито. — Савонарола отрезал бы их? Он сам коротышка, a cazzo у него и того меньше. Вот почему он на всех кидается.
— Он опасный человек.
— Именно поэтому, если меня вдруг придут вербовать в его дружину, я непременно откажусь.
— Для «ангела» ты, пожалуй, слишком взрослый, — заметила я.
— И не такой дурак к тому же.
— Что ты им уже сказал? — спросила я, встревожившись, но сохраняя внешнюю невозмутимость.
Я ни разу не обмолвилась с Бенито даже словом о том, на что насмотрелась во время заключения в застенке Ночной канцелярии. Возможно, юноше пока было невдомек, какие пугающие распоряжения исходили теперь от Савонаролы.
— Что я не буду служить ему, — откликнулся Бенито. — Что у меня большая семья и о ней надо заботиться.
— Будь осторожнее с этим доминиканцем.
— Чего ты от меня добиваешься? — вспылил Бенито. — Чтобы я, как и прочие, поступил к нему в шуты?
— Конечно же нет. Просто подумай, как вести себя, не переча ему. Даже Il Magnifico не решается в открытую дерзить Савонароле.
— Савонарола выгнал тебя из дому, из твоей собственной аптеки, — отбросив шутки, возразил Бенито. — Лишил нас такого прекрасного соседа. Я терпеть его не могу! Хоть бы его самого однажды сожгли на очистительном костре!
Через несколько дней я, Леонардо и Лоренцо, а также прочие академики, более или менее регулярно навещавшие меня по ночам, со всеми мыслимыми предосторожностями проникли в мой бывший дом и собрались на четвертом этаже. Шторы на окнах были плотно задернуты, не пропуская слабого света от свечей, чтобы никто не догадался о нашей встрече. На полках и столах не осталось и следа от мензурок и склянок, старинных рукописных трактатов и фолиантов, от емкостей с ртутью, серой и киноварью. О том, что мы по-прежнему находимся в алхимической лаборатории, напоминал лишь атенор, вечно искристый пламень, освещавший наши неуклюжие, но неколебимые старания изучить и познать тайны природы — те, которые она сама сочтет нужным приоткрыть своим смиренным служителям.
С тяжелым грузом на сердце, со смятенной душой мы бросали в тлеющий горн горсть за горстью влажную почву, вырытую в моем садике, но языки пламени стойко противостояли ей, словно умирающий, отчаянно хватающий ртом последние глотки воздуха. Мы не проронили ни звука, пока не выполнили до конца это немыслимое действо: придушили горячо любимое дитя, зачатое и взращенное нами на плодоносном флорентийском лоне, и когда вода и земля восторжествовали над огнем и воздухом, мне показалось, что частичка каждого из нас умерла вместе с ними. Очаг остыл, и его волшебство тоже угасло.
Затем все мы так же молчаливо спустились вниз, освещая себе путь свечками, и улицу огласили сердитые удары молотка. Забив досками огромную аптечную витрину и входную дверь, друзья, снедаемые печалью, разбрелись в разные стороны.
Перед отъездом Леонардо в Милан мы с Лоренцо пришли напоследок к нему в мастерскую. Посреди опустевшей гулкой боттеги он сгреб меня в объятия и шепнул:
— Не плачь, мамочка, прошу, не надо… — Но его широкие плечи вдруг затряслись, и сын еще плотнее прижал меня к груди, прерывисто всхлипывая от переизбытка чувств:
— Ты ведь так заботилась обо мне… Всегда защищала… Столько лет подряд… И Лоренцо тоже. Вы настоящие друзья, самые мои любимые…
— Дорогой мой мальчик, — из последних сил храбрилась я, — мне никак не сыскать подходящих слов для напутствия. Но на будущее… Пожалуй, Гермес уже высказался лучше меня. — Я закрыла глаза, припоминая изречения великого мудреца, вычитанные мною в древнем свитке:
— «Созерцай мир и воспринимай его красу. Убедись, что все сущее пронизано светом. Осознай землю величайшей из кормилиц, питающей все живое на ней. Вели своей душе перенестись через океан, чтобы попасть в Индию. Миг — и ты уже там. Вели ей воспарить к небесам — для этого тебе не надобны крылья. И если ты желаешь вырваться из склепа Вселенной и обозреть то, что за ее пределами, то желание твое выполнимо. Верь, что на свете нет ничего для тебя невозможного. Уверуй в свое бессмертие и способность к всепознанию — всех искусств, наук, природы всех тварей. Взойди выше высот. Опустись ниже глубин. Вообрази себя вездесущим — и на земле, и в море, и в небе, еще невоплощенным и уже материализованным, отроком, стариком, мертвецом, нежитью. Если охватишь мыслью все сущее разом — эпохи, пространства, реальности, свойства и величины, — ты способен будешь познать Господа. Разум проявляется посредством мышления, а Господь — посредством творения».
— Мама…
В глазах Леонардо блестели слезы. Я знала, что каждое мое слово проникло в самую глубину его души, и в его прекрасных чертах перед близким расставанием запечатлелась несказанная любовь ко мне. Он отпустил мои руки, но его бесконечно нежный взгляд по-прежнему был прикован к моему лицу.
— Тебе самой безопасно ли будет здесь? Не поехать ли тебе со мной в Милан?
— Я не могу покинуть Лоренцо. Его болезнь не дает ему отсрочки.
— Ты, наверное, хотела сказать, что все сильнее любишь его? — улыбнулся Леонардо.
Я кивнула. В глазах у меня защипало, а сердце мучительно сжалось от осознания этой простой истины.
Мы вышли на улицу, где Лоренцо ждал нас у запряженной повозки, которую вместе с лошадьми он подарил моему сыну для поездки. Зороастр уже натянул поверх объемистой поклажи кусок холста и взобрался на место возничего.
Я со стороны смотрела, как Лоренцо в последний раз обнялся с моим сыном. Они что-то говорили друг другу, но что — я не расслышала. В их лицах было столько дружеской симпатии и столько печали, что мне пришлось отвернуться, иначе я разрыдалась бы и привлекла ненужное внимание к обычному, скупому на чувства мужскому расставанию.
Леонардо взобрался на изумительного гнедого жеребца, прозванного им Джулиано, и тронулся в путь по улице Да Барди, а за ним погромыхала повозка Зороастра, увозя все материальные приметы флорентийского бытия двух художников.
Леонардо ни разу не оглянулся. Лоренцо подошел ко мне.
— Покровительство Il Moro принесет ему процветание, — ободряя меня, сказал он. — Леонардо ни в чем не будет нуждаться, Катерина. Ему нелегко приходилось во Флоренции по соседству с таким паршивцем отцом, а в Милане он станет полноценным человеком.
— Он бежит от козней очумелого священника, — сказала я. — Горькая пилюля для всех нас, и это нельзя так оставить. Мы должны придумать, как сбросить проповедника-изверга с его сатанинской трибуны.
— Флоренция для меня — то же, что мое собственное тело, — отозвался Лоренцо. — Она очень больна, и до выздоровления ей придется еще много претерпеть и перестрадать. Однако средство для исцеления наверняка существует, и мы его обязательно отыщем — я тебе обещаю. Я все отдам — все, что угодно, вплоть до последнего дыхания, — лишь бы спасти мою республику. А как это сделать, подскажут искры от костров, зажженных мерзкой тварью. Они наведут нас на правильную мысль. Однажды мы свалим Савонаролу с трибуны, любовь моя. Мы обязательно его свалим.
ГЛАВА 30
Но в тот день, когда я понесла аптекарскую утварь на площадь Синьории, слова Лоренцо показались мне пустыми обещаниями. Там уже собралась огромная толпа — непривычное, устрашающее зрелище. Обычно флорентийцы, разодетые в лучшие свои шелка, тафту и парчу, сходились сюда отмечать городские праздники и смотреть представления или гулять после торжественной мессы. Женские корсажи тогда были сплошь расшиты замысловатыми узорами, а волосы прелестницы убирали в хитроумные прически, перевивая и украшая их жемчугом и кружевом. Но сегодня моим глазам предстала донельзя унылая картина: люди в черных, серых, бурых одеждах больше напоминали похоронную процессию — нигде ни проблеска алого, изумрудного или ярко-синего, ни лоскутка золотой парчи, ни вырезных рукавов, ни апельсинового цвета чулок. Никто вокруг не улыбался, только слышались приглушенные безрадостные перешептывания.