В Биг-Суре она жила в грубо сколоченном трехкомнатном домике с четырьмя детьми, каждый из которых был похож на нее, как отражение в зеркале. Она носила распущенные волосы до плеч, свободные платья из грубой ткани на теле, сандалии на ногах и жила жизнью физического и духовного созерцания.
Она разводила огород, консервировала овощи, колола дрова, шила одежду – короче, делала все, что делает женщина, когда ей приходится жить без мужчины, одной, вдали от мира, и растить детей, отдавая им лучшее, что у нее есть. Она была очень спокойной и много читала.
Такую жизнь она вынашивала девять месяцев в году – как особого рода беременность, – после чего нанимала мексиканку, чтобы та смотрела за детьми, и уезжала в Лос-Анджелес, где, произведя с собой физическую и духовную трансформацию, превращалась в очень дорогую девушку по вызову, специализирующуюся на экзотических удовольствиях для тех мужчин, которым для исполнения изощренных фантазий нужна красивая женщина.
Она делала все, чего хотели мужчины. Они платили ей сто долларов, а иногда и больше, за то, что она давала им возможность чувствовать себя комфортно и не стыдиться своих желаний, – если же мужчины хотели, наоборот, почувствовать дискомфорт, она и это делала, и иногда ей платили дополнительно именно за то, что она позволяла им почувствовать себя дискомфортно.
Элизабет была высококвалифицированным специалистом, работала три месяца в году и делала на этом деньги. Потом возвращалась в Биг-Сур, распускала по плечам длинные волосы, вела жизнь, наполненную физическим и духовным созерцанием, и не переносила, когда убивают живых существ.
Она была вегетарианкой. Яйца – единственная ее слабость. Во двор, где играли ее дети, часто заползали гремучие змеи, но она их не трогала.
Старшему ребенку было одиннадцать лет, младшему шесть, и змеи вокруг водились в изобилии. Они приползали и уползали, словно мыши, но никогда не прикасались к детям.
Ее муж погиб в Корее. Больше о нем ничего не известно. Она переехала в Биг-Сур после его смерти. Она избегала о нем говорить.
Мы ехали к ее дому. До него было двенадцать миль по шоссе и потом еще несколько вдоль темного каньона. Приходилось внимательно следить за дорогой. Здесь очень легко пропустить нужный поворот. Наша максимальная скорость по автотрассе составляла двадцать миль в час. Мы доехали до ее дома, остановили машину, Ли Меллон вылез, а я слез. Мы были слаженной командой.
Между деревьев мы увидели длинную веревку с бельем. Ветра не было, и оно висело неподвижно. Во дворе были разбросаны игрушки и стояли декорации, которые дети соорудили для какой-то игры из песка, оленьих рогов и ракушек, но игры настолько странной, что никто, кроме самих детей, не мог бы объяснить, что это такое. Возможно, это вообще была не игра, а ее могила.
Машины Элизабет не было. Тишину нарушали только куры за загородкой. Там с важным видом и производя много шума, расхаживал петух. Дома никого не было.
Ли Меллон смотрел на петуха. Сначала он решил его украсть, потом решил оставить ей на кухонном столе деньги и записку, в которой сообщалось бы, что он покупает петуха за такую-то сумму, потом он решил, что ну его к черту. Пусть петух остается с ней. Он слишком велик для Ли Меллона. При этом все происшедшее происходило только у него в голове, поскольку Ли Меллон не произнес ни слова.
Наконец он заговорил и вымолвил:
– Никого нет дома. – Это и спасло петуха, которому предстояло теперь жить долго, умереть своей смертью и быть похороненным в могиле детской игры.
Конец $6.72
Когда мы вернулись к себе, и Ли Меллон вылез из грузовика, а я слез, стало заметно, что в глотке Ли Меллона угнездилось желание выпить. Мысли о хорошей выпивке птицами летали у него в глазах.
– Жаль, что ее не было дома, – сказал Ли Меллон, подбирая с земли камень и швыряя его в Тихий океан. Камень не достиг океана. Он приземлился на кучу из семи миллиардов других камней.
– Да-а, – сказал я.
– Кто знает, может, что-то и получилось бы, – сказал Ли Меллон.
Я точно знал, что ничего бы не получилось, но все же сказал:
– Да-а, если бы она была дома…
Птицы по-прежнему летали у него в глазах стаей мелких пьяниц и прятали под крыльями стаканы. Над океаном строился туман. Строился не как жалкая лачуга, а как шикарный отель. «Гранд-отель» Биг-Сура. Скоро начнут отделывать внутренности, отель накроет ущелье, и все исчезнет в стаях дымчатых коридорных.
Ли Меллон явно нервничал.
– Давай поймаем машину и поедем в Монтерей пить, – сказал он.
– Только с одним условием: сначала я набью карманы рисом, а перед тем, как начать пить, суну себе в мошну фунт гамбургеров, – сказал я. Слово «мошна» я употребил в том смысле, в каком обычно говорят «утроба».
– Ладно, – ответил он.
Восемь часов спустя я сидел в маленьком баре Монтерея с девушкой. Перед нею стоял бокал красного вина, передо мной – мартини. Иногда такое случается. Никаких разговоров о будущем и лишь смутное понимание того, что происходило прежде. Ли Меллон лежал в отключке под стойкой. Я смыл с него блевотину и закрыл большой картонной коробкой, чтобы не увидела полиция.
В баре было много народу. Первое время я с трудом сдерживал изумление от того, что меня окружают люди. Я изо всех сил притворялся человеком и таким способом оказался напротив девушки.
Мы познакомились час назад, когда Ли Меллон повалился прямо на нее. Пока я отдирал его от девушки – а это, между прочим, не проходят в школе по арифметике, – мы с нею перекинулись несколькими словами, за чем последовало сидение друг напротив друга и два бокала.
Я держал во рту глоток холодного мартини до тех пор, пока его температура не становилась равной температуре моего тела. Старые добрые 98.6 по Фаренгейту – единственная связь с реальностью. Если считать полный рот мартини имеющим какое-то отношение к реальности.
Девушку звали Элайн, и чем дольше я на нее смотрел, тем больше она расцветала, что само по себе здорово, только мало у кого получается. Это трудно. У нее получалось. Странная накрутка чувствовалась в ней и ужасно мне нравилась.
– Чем ты занимаешься? – спросила она.
Это нужно было обдумать. Можно было сказать: «Я живу с Ли Меллоном, как последняя собака». Нет, только не это. Лучше «Ты любишь яблоки?», а когда она ответит «да», я скажу: «Пошли в кровать». Нет, еще рано. Наконец я придумал что сказать. Я произнес тихо, но с мягким нажимом:
– Я живу в Биг-Суре.
– Это замечательно, – сказала она. – Я живу в Пасифик-Гроув. А чем ты занимаешься?
Неплохо, подумал я. Попробуем еще.
– Я безработный, – сказал я.
– Я тоже безработная, – сказала она. – А чем ты занимаешься?
Приходилось иметь дело с новой сильной стороной ее натуры, и я уже готов был бежать. Отпустите меня! Я смотрел на нее робко и с какой-то религиозной заторможенностью, опутавшей меня, точно пальмовые ветви.
– Я священник, – сказал я.
Она посмотрела на меня так же робко и сказала так же заторможенно:
– Я монахиня. А чем ты занимаешься?
Это уже упорство. Начиналась борьба. Девушка мне нравилась. Я всегда был неравнодушен к умным женщинам. Это моя слабость, с которой бесполезно бороться.
Через некоторое время мы гуляли по берегу. Моя рука располагалась у нее на талии под свитером, ползла наверх к груди, а пальцы делали что-то свое, сравнявшись по разумности с мелкими растениями, независимыми и безответственными.
У Джесси есть девушка, и их познакомил Ли Меллон.
– Когда ты решила уйти в монастырь? – спросил я.
– Когда мне исполнилось шесть лет, – сказала она.
– Я решил стать священником в пять лет, – сказал я.
– Я решила стать монахиней в четыре года.
– Я решил стать священником в три года.
– Это хорошо. Я решила стать монахиней в два года.
– Я решил стать священником в год.
– Я решила стать монахиней, как только родилась. В первый же день. Очень важно начать жизнь с верного шага, – гордо сказала она.