– Джесси, – шепнул он, зарываясь лицом в мои волосы.
Я закрыла глаза и прильнула ртом к его груди, провела губами по его коже, пробуя на вкус горячую впадинку между ключиц. Я расстегнула каждую маленькую белую пуговку, целуя кожу под рубашкой. Деревянный крест закрывал середину грудной клетки, и мне пришлось отодвинуть его, чтобы поцеловать это место.
– Подожди, – попросил Уит, снял через голову кожаный шнурок, на котором висел крест, и бросил его на землю.
Когда я дошла до пуговицы, прятавшейся под ремнем, я потянула рубашку, вытащила ее из джинсов и продолжила расстегивать до конца, пока она не распахнулась, развеваясь на легком ветру. Уит наклонился и поцеловал меня. У поцелуя был вкус вина, оставшийся после мессы.
Он провел меня в испещренный солнечными пятнами шалаш, снял рубашку и расстелил на земле, потом раздел меня, сняв футболку через голову, расстегнул брюки защитного цвета и опустил до лодыжек. Я перешагнула через упавшие брюки, оставшись в легких голубых трусиках и такого же цвета лифчике, и замерла, позволив Уиту разглядывать себя. Сначала он посмотрел на мою талию, ту извилистую линию, где она переходит в бедра, потом бросил быстрый взгляд на мое лицо, прежде чем позволить ему блуждать по моим грудям, опускаясь все ниже.
Я стояла не двигаясь, но вокруг бушевала лавина, созидалась и тут же ускользала новая история.
– Просто не верится, какая ты красивая, – выдохнул Уит.
У меня чуть было не вырвалось: «Нет, нет, вовсе нет», но я вовремя остановилась. Вместо этого я расстегнула лифчик, и он упал рядом с крестом.
Я смотрела, как Уит наклоняется и расшнуровывает ботинки. Кожа на плечах уже покрылась глянцевым загаром. Потом он выпрямился, босой, полуобнаженный, джинсы сползли и сидели на бедрах.
– Иди ко мне, – попросил он, и я подошла и приникла к его гладкому телу. – Я хотел тебя с самого начала, – сказал Уит, и от того, как он сказал это – пристально глядя мне в глаза, озабоченно хмурясь, – я содрогнулась. Он опустил меня па рубашку и стал покрывать поцелуями мою шею, грудь, бедра.
Мы занимались любовью, а вокруг острова бушевал прилив, и Макс спал на солнце. В воздухе ощущался таинственный запах, сладкий и чуть горьковатый. Позже я решила, что это был запах глицинии. Чувствуя равномерные движения Уита, я слышала пронзительный крик скопы, доносившийся из-под облаков. Шорох краба, проворно перекатывавшего камешек.
Земля была жесткая, кочковатая, покрытая виноградной лозой и ростками пальм. Один из них тыкался мне в плечо, и тело покрылось мурашками от холода, от глубоких кобальтовых теней, залегших в глубине шалаша. Я начала дрожать. Уит подложил руку мне под плечо, защищая от колючей поросли пальм.
– Ты в порядке? – спросил он.
Я кивнула. Мне нравилось все. Я хотела быть здесь, лежать на омываемом приливом клочке земли, принадлежать ему на виду у болот, у кружащих в поднебесье птиц.
Уит улыбнулся мне, коснувшись моего лица другой рукой, обводя подбородок, губы. нос. Он уткнулся лицом в мою шею и глубоко вздохнул, и я растворилась в этом мгновении, в котором Уит, плоть моего тела и неистовое желание слились воедино.
Я обитала в этих мгновениях так, как мне никогда не приходилось раньше. Они настигали меня как бы через некий усилитель, делавший движения наших тел и пульсирующий мир вокруг нас более живыми и ослепительными, более реальными. Я даже чувствовала, как хрупки и тленны все мои движения, как всю мою жизнь они являлись ко мне, умоляя, чтобы я жила ими, даже лелеяла их, и как бесстрастно я обращалась с ними.
Позднее я думала о том, что если секс – это действительно разговор, способ сообщить нечто другому, то что сказали мы друг другу тогда? Откуда доносились эти отчаявшиеся, красноречивые голоса?
Потом я лежала рядом с ним, все еще обнаженная, согреваемая его телом, от которого исходили волны удивительного жара. Бедра мои были перепачканы грязью, крохотные зеленые листья мирта прилипли к икрам. Макс встал, побродил вокруг и, свернувшись, пристроился с другой стороны от меня.
– Я чувствую себя той женщиной с картины Гогена, – сказала я.
– Которой? – спросил Уит, еще теснее прижимая меня к себе.
– Экзотической островитянкой, каких он всегда рисовал. Ты знаешь. Обычно она была одета в красный саронг.
Уит посмотрел на череп, который я положила на крабовую ловушку, и улыбнулся. Потом провел пальцами вдоль выемки между грудей. Я увидела, что костяшки его кровоточат от крохотных уколов пальмовых листьев.
Макс захрапел. Уит лежал с закрытыми глазами. Сонливость после секса была мне непонятна. Адреналин бурлил в каждой клеточке моего тела.
Он начал дышать равномерно, как во сне, а я лежала и прислушивалась. Полдень плыл на волнах прилива, как смытый бурей с корабля груз. Уит спал. Я посмотрела на него. Потом по сторонам – и все казалось мне чудом. Белые крылья отвесно мелькнули над протокой – это скопа метнулась в воду, как низринутый с небес ангел.
Я чувствовала себя выселенной из прежней жизни, нет, не выселенной, отколовшейся. Свободной. Я лежала – гогеновская женщина, – упиваясь буйством случившегося, ощущая себя удовлетворенной, живой.
Только раз я подумала о Хью, и все во мне болезненно сжалось – ответная реакция моей старой жизни, ощущение ужасной нравственной ошибки. Словно ища защиты, я тесно прижалась к Уиту и лежала так, пока это не прошло.
Когда он проснулся, солнце уже клонилось к западу. Из шалаша мне были видны апельсинно-оранжевые краски, затопившие горизонт. Уит сел.
– Уже поздно. Я должен успеть к вечерне.
Когда я потянулась за одеждой, он спросил:
– Ты о чем-нибудь жалеешь?
– Ни о чем, – ответила я. Но это была неправда. Я жалела, что замужем. Что в конце концов я причиню боль Хью, уже причинила. Что Ди тоже будет больно. Что клей, скреплявший нас так долго, рассохся. Но о том, что было между нами, я не жалела. Могла бы, наверное, но не жалела. Я знала, что сделаю это снова. С одной оговоркой. Если не жалеет он.
Я не спросила его об этом. Не хотела знать. Мне была невыносима мысль, что сейчас он пойдет к вечерне и будет умолять Бога простить его.
Глава двадцать четвертая
Уит
Он не пошел к вечерне. И вообще в церковь. Быстро шагая, он пересек монастырский дворик, направляясь к своему коттеджу. Войдя внутрь, он, не включая лампу, сел за письменный стол и стал следить, как тьма сгущается за окном, безмолвно поглощая деревья.
К нему так давно никто не прикасался. Годы. Это был род эротической встряски – по крайней мере так он опишет это в своем дневнике. Когда он уже больше не мог различать очертания деревьев, он щелкнул выключателем и записал все от начала до конца, все, что случилось и что он при этом чувствовал.
Ему не следовало рисковать и записывать это, но он не мог удержаться. Чувства всегда были странными, неисповедимыми пометами в его сердце вроде тех, которые он однажды видел на камне в Росетте. Он разглядывал камень очень долго, за это время мимо успела пройти не одна сотня посетителей музея. Он чувствовал, что смотрит на что-то глубоко личное, и с тех пор пытался расшифровать эмоциональные каракули в самом себе, описывая их. Странно, но таким образом они становились понятны, превращаясь в глубокое чувство. Вот и сейчас. Он ощущал, как ее руки обнимают его. Видел ее тело, вытянувшееся на земле, мурашки на ее груди. Чувствовал, как снова растворяется в ней.
Он отложил ручку и встал, чтобы размяться. Он мерил комнату шагами и всякий раз, проходя мимо кровати, смотрел на прибитое в изголовье распятие. Кровать представляла собой простой матрас на металлической раме и занимала большую часть комнаты. Ему хотелось лечь на колючее бурое одеяло и моментально уснуть. Долгая ночь впереди пугала его.
Он занимался любовью с женщиной.
После этого он не мыслил себе жизни в аббатстве.
Он опустил жалюзи на створных окнах и снова сел за стол. Пытаясь быть практичным, он хотел препарировать ситуацию, рассечь ее на составные части. Он записал логичные на вид предпосылки случившегося. Близость с Джесси должна была восполнить потерю Линды. Или же теперь, накануне принятия последних обетов, он выискивал пути к отступлению? Может быть, его либидо, насильственно поставленное в условия такого жесткого самоограничения, внезапно бросилось в другую крайность? Ему даже пришло в голову, что поэты и монахи веками использовали сексуальное воображение, чтобы писать о своем союзе с Богом. Мог ли он искать в случившемся какой-то интимной близости с Богом?