Я вытащила каноэ на траву. Вспотев, стянула спортивную куртку, обвязала ее вокруг пояса и, стоя в одной черной футболке, стала прислушиваться, не раздастся ли гудение мотора джонки Уита. Отплывая, я видела ее на причале. Я посмотрела на часы. Я приплыла точно в то же время, что и в первый раз, когда, по моим расчетам, он должен был делать осмотр своих птичьих базаров.
Когда я глядела на заводь, образующую почти безупречный, скрытый от чужих глаз круг, мне вдруг показалось, что слышу лодочный мотор, и я на мгновение застыла, следя, как черные водорезы пикируют вниз и серебристая кефаль плещется в воде, но звук пропал, и тишина вновь обступила меня.
Захватив и перекинув через плечо корзинку с художественными принадлежностями, я решила, что если Уит не появится, то немного порисую. Честно говоря, мне требовалась какая-нибудь существенная причина быть здесь, что-нибудь помимо желания увидеть его, что-нибудь, на что можно сослаться. «Я приехала сюда порисовать», – могла сказать я.
Доставая корзинку из каноэ, я инстинктивно прихватила и черепаший череп. Было глупо таскать его с собой, но мне не хотелось оставлять его в лодке. Прокладывая путь через густой остролист и пальмовую поросль, я добралась до лежбища Уита и рассмеялась: он скопировал конструкцию с изображений вифлеемских ясель.
Чтобы забраться под скошенную крышу, мне пришлось слегка пригнуться. Проволочная ловушка для крабов, стоявшая в дальнем, затемненном углу, заменяла небольшой столик, рядом лежал свернутый невод. Уит сложил из пальмовых листьев крест и приколотил к доске. Если бы не характерный крест, шалаш мог быть построен кем угодно.
Стоя там, я поняла, почему он любит это место. Это был монастырь, но иного рода-отгороженный со всех сторон водой и болотами, дикое место, без аббатов и вероучений, приют инстинктов и природных ритмов, всегда существовавших здесь.
Я положила череп на крабовую ловушку, любуясь его цветом, напоминавшим слоновую кость. Я представила, что он принадлежал самке, трехсотфунтовой морской черепахе, которая из года в год выползала на Костяной пляж, чтобы откладывать в песке яйца. Однажды отец привел нас с Майком туда летней ночью, когда пляж кишел маленькими черепашками. Мы смотрели, как они стремглав бросаются к морю, плывут по протянувшейся по воде лунной дорожке.
Положив руку на череп, я почувствовала отголосок присутствия Хэпзибы. Кэт. Даже матери и Бенни.
Я расставила на земле переносной мольберт, который откопала в центральном универмаге, и прикрепила к нему акварельную бумагу. Разложила палитру, угольные карандаши для набросков, кисти, поставила кувшин с водой, а затем сняла сапоги, скрестив ноги, села перед мольбертом и уставилась на пустой белый лист.
Я уже нарисовала дюжину или больше русалок для Кэт, иногда засиживаясь допоздна, чтобы закончить работу. Начала я с обычных сюжетов – русалки на скалах, русалки под водой, русалки на воде, – пока мне не надоело и я не стала рисовать их в обыденных, но непривычных местах: за рулем многоместного автомобиля в Атланте с малюткой русалкой, пристегнутой к стульчику на заднем сиденье; балансирующей на хвосте перед плитой, в фартуке с надписью «Поцелуйте повара», жарящей рыбу на сковороде с длинной ручкой, и, наконец, мое любимое – в кресле парикмахерского салона, где ей отрезают ее длинные шелковистые косы и делают короткую угловатую стрижку с челкой.
«Теперь ты у нас стряпуха», – сказала Кэт. Картинки были распроданы моментально, и она попросила меня принести еще.
Раньше меня осенила идея нарисовать русалку с веслом в каноэ, одетую в спасательный жилет, но теперь, взявшись за карандаш, я изобразила совсем другое – лоб и глаза, набросав их внизу листа так, будто женщина выглядывает из-за препятствия. Руки она держала вытянутыми над головой, что создавало впечатление, будто она обеими руками тянется к чему-то. Не знаю, откуда возник этот странный образ.
Я смочила бумагу и стала наносить один поверх другого тонкие слои синей краски, уменьшая насыщенность цвета по мере того, как спускалась к низу листа, окружив голову женщины светлыми тенями. Голову и руки я нарисовала сиеной и умброй. В широко открытых глазах женщины читалась тревога, взгляд был устремлен вверх, в пустое голубое пространство, заполнявшее большую часть листа. В качестве последнего штриха я двумя быстрыми движениями встряхнула кисть, изобразив брызги, обтекающие руки женщины.
Когда я отложила кисть, рисунок показался мне глупым. Но когда я откинулась назад и снова посмотрела на работу, меня поразило, что брызги напоминают пузырьки воздуха, а наслоения голубого – разные уровни глубины. Надо перевернуть рисунок вверх ногами.
Это была не женщина, выглядывающая из-за чего-то с вытянутыми вверх руками, это была ныряльщица. На перевернутом рисунке запечатлен момент, когда руки и голова только входят в воду, отчетливо вырисовываясь на фоне пустоты внизу.
Я продолжала вглядываться. Стоило мне перевернуть лист, как я поняла – теперь правильно.
Издалека донеслось монотонное гудение лодочного мотора, моя рука непроизвольно потянулась к горлу и так и осталась, по мере того как звук становился ближе. Я представила, как Уит подплывает к острову, видит каноэ Хэпзибы и гадает, кто это. Звук резко оборвался, когда он выключил мотор. Залаяла собака. Макс.
Ожидание волной нарастало в груди, странная эйфорическая энергия, все больше и больше мешавшая мне спать и есть и без конца рисующая картины нашей близости, сделала меня безрассудно смелой. Превратила в кого-то другого. Была не была!
Первым я увидела Макса. Он вприпрыжку подбежал ко мне, язык свешивался на сторону. Я нагнулась погладить его и тут увидела Уита, переступавшего через гниющий пальмовый ствол. Заметив меня, он остановился.
Учащенно дыша, я продолжала почесывать голову Макса.
– Значит, вот он, приют отшельника, о котором не знает аббат, – сказала я.
Уит все еще стоял неподвижно и молча. На нем была все та же рубашка, на шее висел крест, а в руке он держал желтовато-коричневый полотняный мешок. Мне показалось, что в нем книги. Лицо его было затенено ровно настолько, что я не могла прочесть написанного на нем выражения. Я не понимала, скован ли он радостью или удивлением. Это мог быть трепет. Он прекрасно понимал, что я здесь делаю. Все его тело выдавало, что он понимает это.
Сунув руку в карман, он направился ко мне. Я заметила седые пряди, светившиеся в его волосах.
Подойдя к мольберту, он бросил мешок и присел на корточки рядом с моим рисунком, чувствуя облегчение, как мне показалось, от того, что теперь у него есть занятие.
– Хорошо. Очень необычно.
Я провела большим пальцем по безымянному – там, где раньше было обручальное кольцо. Кожа в этом месте казалась обнаженной и какой-то новой. Нежной. Уит притворился, что разглядывает рисунок.
– Надеюсь, вы не против, чтобы я приезжала сюда рисовать, – сказала я. – Наверное, мне надо было спросить разрешения, но… понимаете, не так-то просто снять трубку и позвонить.
– Вы вовсе не должны спрашивать моего разрешения. Это место принадлежит всем. – Уит поднялся, но продолжал глядеть вниз, на рисунок, стоя спиной ко мне.
Трава вокруг нас колыхалась, как водоросли. Мне захотелось подойти, обнять его, прижаться щекой к его спине и сказать: «Все хорошо. Так было предначертано», но это было не в моих силах. Он должен был услышать это как-то иначе, почувствовать нутром. Уит должен был поверить в справедливость этого, как я.
Он выглядел болезненно скованным, стоя так, и я подумала: старается ли он услышать голос, который подскажет, что ему делать, голос, который не может ошибиться, или он попросту хочет отгородиться от меня?
Я сказала себе, что постою тут босиком еще минутку, пока не станет окончательно ясно, что единственный достойный выход – это надеть сапоги, собрать свои художества и удалиться. Я поплыву обратно и никогда больше не заговорю об этом снова.
Уит резко обернулся, словно услышав мои мысли. Шагнув к нему, я оказалась достаточно близко, чтобы почувствовать соленый запах, исходивший от его груди, от влажных кругов под мышками. Солнце вспыхнуло в синеве его глаз. Он привлек меня к себе и обнял.