Здесь я не мог не подумать о квантовой механике, о спорах вокруг «физической реальности» и объективной независимости хода процессов в микромире от эксперимента. Когда я уезжал на машине времени в прошлое, то оно, это прошлое, становилось настоящим, но без необходимого признака настоящего — возможности вмешательства. Об этом уже было сказано в предыдущем очерке. Может быть, в возможности вмешательства — определение настоящего; настоящее в отличие от прошлого пластично, оно еще не застыло, не стало неизменным. Может быть, неизменность — это основное определение прошлого? Но чем же является сейчас, когда я сижу в комнате Бальзамо, чем же является будущее XIX и XX века, чтение Казановы, Гете, воспоминаний, исторических романов, включая «Ожерелье королевы» Дюма? Все это сейчас прошлое, уже недоступное изменениям. И в качестве будущего оно тоже оказывается предопределенным, в нем ничего нельзя изменить, потому что это будущее, которое уже было, оно стало будущим, оставаясь прошлым, неизменным прошлым. И вместе с тем оно остается настоящим: ведь в отсчете времени, которое сохраняется для меня в качестве основного, во времени, текущем в XX веке, это прошлое и будущее является настоящим, я сижу в салоне Бальзамо в XVIII веке, а по другому отсчету в XX веке, и все дело в том, что данное мгновение тождественно давно прошедшему, или по другому отсчету времени оно тождественно предстоящему. И в этой сумятице отсчетов времени труднее разобраться, чем в очаровательно легкой для понимания теории относительности, в которой тело движется в одной системе отсчета и покоится в другой, где одновременность (то есть опять таки тождество мгновений) реализуется в системе XYZ и не реализуется в системе XґYґZґ.
Мысли о предстоящих неизбежных приключениях Калиостро, об интригах и заключении в Бастилию, о процессе, о королевском ожерелье казались мне демонстрацией стабильности прошлого, его безвозвратности и невозможности преобразования прошлого, одним словом — необратимости времени.
Мне хотелось участвовать в очень далеких от движения разума в его, можно так выразиться, официальной форме событиях и увидеть в них воплощение, конечно, не гегелевского абсолютного духа, а реального исторического процесса, тесно связанного с предреволюционным освобождением разума от традиционных фетишей.
Когда Бальзамо вернулся, я сказал о своем согласии и стал Калиостро. Мне кажется, я имел право на этот титул. Не меньшее право, чем Бальзамо. В конце концов, это я, а не он носил имя Калиостро в течение шести лет пребывания в Париже, хотя для меня оно означало ряд кратковременных, на месяц или два, поездок в XVIII век. Я успел побывать на многих обедах, приемах, собраниях, оставшихся в памяти современников и потом с большей или меньшей точностью описанных в исторических трудах и романах. Что касается событий 1781–1786 годов, то они зафиксированы в них довольно точно, и я повторю лишь самую суть.
В Париже, куда мы прибыли с Роаном и Бальзамо, появилась пресловутая Жанна де ля Мотт Валуа [133], молодая авантюристка, очень красивая, молодая и хитрая. Она стала любовницей кардинала. Жанна узнала о существовании бриллиантового ожерелья исключительной красоты и очень высокой стоимости — оно оценивалось в полтора миллиона ливров. Ей удалось внушить кардиналу, что, подарив это ожерелье королеве, он завоюет ее благосклонность. Ожерелье было послано королеве через подставных лиц, агентов Жанны, которая завладела ожерельем. Вскоре полиция раскрыла аферу. Король и королева были разгневаны. Жанна де ля Мотт, Роан, некоторые другие, в том числе я, были отправлены в Бастилию, и весной 1786 года парламент начал судить арестованных. Жанна была признана виновной и приговорена к бичеванию, клеймению и пожизненному заключению (потом был устроен ее побег, и она умерла в Англии), Роан и я были полностью оправданы. В сущности, этот процесс был в какой-то мере продолжением премьеры «Свадьбы Фигаро», которая состоялась за два года до него. Общественное мнение было против короля и особенно королевы, рассматривало меня и Роана как жертв и осыпало королеву самыми резкими оскорблениями.
Мне было сказано, что король требует моего отъезда из Франции. Однако меня неофициально предупредили, что дальнейшие посещения Парижа могут иметь место, лишь бы они не превратились в постоянное пребывание. Собственно, это мне и требовалось. Я смог видеть важнейшие события 80-х годов, вплоть до взятия Бастилии, а после этого посещал Париж еще чаще. Отсюда позднейшие сообщения о пребывании Калиостро в Париже в годы революции.
Последнее свидание с Бальзамо было грустным. Я знал об ожидавшей его участи — аресте, осуждении и смерти в римском тюремном замке. Бальзамо, разумеется, не знал этого, он уезжал навстречу неизвестному.
Подведем некоторые итоги рассказа о моем превращении в Калиостро. Мне трудно логически связать соображения об отношении вне-здесь-теперь к здесь-теперь с конкретными впечатлениями предреволюционной Франции, которые были результатом моего превращения в Калиостро. Эти впечатления позволили представить историческое вне-здесь-теперь, исторический процесс, общее направление развития цивилизации XVIII века и последующих веков в конкретных перипетиях, в частных здесь-теперь, в индивидуальных судьбах, в отдельных репликах и эпизодах. Я не только знал, что эти конкретные перипетии реализуют макроскопическую судьбу цивилизации, я видел эти перипетии, включая премьеру «Свадьбы Фигаро» в 1784 году м суд 1786 года, где я находился на скамье подсудимых. Я видел, как разум становится судьей традиции, и именно такой суд происходил уже в дореволюционном общественном мнении, а после революции — в Конвенте и в народных собраниях. Я слышал характеристики времени из уст предреволюционных деятелей и якобинцев 90-х годов, я не мог изменить что-нибудь существенно в событиях 80–90-х годов XVIII века, но я мог унести концентрированные впечатления этого периода в свой XX век.
Концентрированные впечатления — некоторый общий вывод о воздействии разума, в том числе рационалистической науки, классической науки, на общественное сознание. Машина времени не имела порожнего направления. Она уносила в прошлое критерий современной науки и возвращалась с понятиями, ускоряющими превращение современной науки в силу, трансформирующую мир, увеличивающими ее трансформирующую потенцию, ее историческую ценность, повышающими ее роль в создании социальной и моральной гармонии. В этом — ответ на вопрос о реальной интервенции будущего и настоящего в прошлое и прошлого в настоящее и будущее. Машина времени — это историческая и культурная экстериоризация современной физики, ее применение к исторической ретроспекции, ее выход за пределы физики и за пределы науки.
Прощание с арабесками
Сказанным заканчивается неупорядоченная часть моих воспоминаний. Вслед за этим очерком начнется систематизированная часть, встречи, беседы, сцены, сгруппированные в каком-то порядке. Отнюдь не хронологическом. Само существование машины времени, возможность приблизиться к прошлым эпохам с запасом современных знаний, реальность путешествий во времени (какой бы смысл ни придавался слову «реальность») означает ретроспективный выбор возвратов в прошлое. Выбор, подчиненный современным представлениям, современным оценкам. В 70–80-е годы XVIII века я сам, а еще больше мое второе «я», Джузеппе Бальзамо, излагая свои воспоминания, ссылались на непрерывный, хронологически необратимый жизненный путь, начало которого уходило в глубокую древность. Тогда подобная рамка была необходимой. Люди XVIII века уже привыкли к возможности чисто мысленного движения во времени, они находили в прошлом, особенно в античности, прообразы и эталоны своих политических, научных и философских взглядов, культуры и искусства. Но это были вторжения прошлого в настоящее. Мыслители XVIII века — не только сторонники классицизма — переносили в свою эпоху греческие и римские (гораздо реже — средневековые и ренессансные) эталоны и разграничения. Но обратный процесс не был характерным для тогдашних представлений об истории человеческой культуры.