К концу завтрака попросил разрешения снять пиджак — жарко. На другой день — нельзя ли выйти к столу без галстука? А на третий уже сидел за столом в трусах и был безмерно счастлив.
В течение нескольких лет Слава, еще юношей, был дружен и близок с Прокофьевым, который имел на него огромное влияние — и не только как великий композитор, но и как человек. Часто бывая у него в доме, а летом живя вместе с ним на даче на Николиной горе, он увидел для себя в Прокофьеве идеал человека и старался во всем быть похожим на него, даже в мелочах. Прокофьев любил духи — и у Славы появилась эта страсть. Любовь к галстукам — тоже от Сергея Сергеевича. Если ему говорили, что он внешне похож на Прокофьева, это было для него огромным комплиментом. Да и самому Сергею Сергеевичу это нравилось, и он любил обращаться к Славе с вопросом (это у них превратилось как бы в игру):
— Сэр, вы хотите, чтобы я сказал вам гадость?
— Скажите, если вы считаете нужным, — в тон ему отвечал Слава.
— Вы на меня ужасно похожи!
И оба, счастливые, смеялись, как дети.
Творчество Прокофьева Слава просто боготворил. В первые же дни нашего брака он начал рассказывать мне о Сергее Сергеевиче, и с такой любовью, с таким воодушевлением, что я, никогда не знавшая его (Прокофьев умер в тот сезон, когда я поступила в театр), после рассказов Славы стала относиться к его памяти, как к памяти близкого и родного человека. Одним из первых визитов был визит к вдове Сергея Сергеевича. Помню, какое волнение охватило меня, когда я впервые поднималась по лестнице небольшого дома в проезде Художественного театра. Мы даже говорили шепотом, как в храме. До самой смерти Прокофьев жил в коммунальной квартире, в трех небольших комнатах, с женой и ее отчимом. Я была буквально потрясена скромностью этой обстановки. Вдова Сергея Сергеевича — Мирра Прокофьева-Мендельсон — свято чтила память о нем, сохраняла все в том виде, как было при его жизни. Создавалось впечатление, что он только на минуту вышел из дому и сейчас вернется. Я потом часто бывала в этом доме и почти всегда ловила себя на том, что жду — вот сейчас откроется дверь, и войдет Прокофьев. Два раза в год — в день рождения и в день смерти Сергея Сергеевича — собирались здесь его друзья; их было немного — всегда одни и те же.
Слава передал мне свою любовь к Прокофьеву. Мне казалось, что я была с ним хорошо знакома, что я вижу его характерное лицо, его походку, его длинные руки, слышу его голос, отмечаю его манеру разговаривать. Никогда в жизни еще не работав над музыкой Прокофьева, я полюбила его как человека, и, когда я впервые открыла ноты его вокального цикла на стихи Ахматовой и запела это, во мне все затрепетало от светлой нежности, девственной чистоты его музыки. Я плакала, когда учила его «Гадкого утенка». Слава рассказывал, что Сергей Сергеевич писал это о себе, что в молодости он сам был вот таким же «гадким утенком». Музыка Прокофьева яркой полосой прошла через всю мою творческую жизнь: кроме его камерной вокальной музыки — в 1958 году опера «Война и мир» (я пела Наташу Ростову), в 1970 году — опера «Семен Котко» (Софья), а в 1974 году — опера «Игрок»: Полина была моей последней партией в Большом театре — и прощанием с Россией.
Прокофьев уехал из России сразу после революции — в 1918 году. Долгое время жил во Франции, женился, за границей родились два его сына. Жена его, Лина Ивановна, была певица, испанская подданная. Вместе они несколько раз по приглашению советских властей приезжали с концертами в Советский Союз. Прокофьев был всячески обласкан советской властью, за ним ухаживали, буквально носили на руках, уговаривали вернуться на родину. Даже гонорары платили валютой. Прокофьев всегда считал, что композитор должен жить на своей земле, среди своего народа, и в 1935 году вернулся в Россию с двумя сыновьями и очаровательной молодой женой, которая, ранее присутствуя только на концертах своего мужа, а после концертов угощаясь шампанским и черной икрой, лишь приблизительно знала, что это за таинственная, загадочная страна — Россия. Не будем вдаваться в подробности отношений между Прокофьевым и его женой. Первые годы они жили очень счастливо, но ей не просто было адаптироваться, и они фактически разошлись. Сергей Сергеевич переехал на квартиру своей будущей жены Мирры Мендельсон, а Лина Прокофьева, гражданка Испании, вскоре была арестована. Однажды, в феврале 1948 года, утром ей позвонил какой-то человек;
— Я только что вернулся из Ленинграда и привез вам пакет от вашего знакомого.
Назвал имя человека, от которого Лина действительно ждала посылки.
Он продолжал:
— Сейчас я на Ленинградском вокзале, приходите скорее, я буду ждать вас на улице.
— Зачем на улице? Приходите ко мне домой, это совсем рядом.
— Нет, я очень спешу, лучше, если вы придете. Я буду стоять на углу. Вы меня легко узнаете по морской форме.
Как не хотелось ей идти! У нее был грипп, а мороз на улице трескучий. Но что делать! Надела меховую шапку, теплую шубу и вышла на улицу к условленному месту. На углу действительно стоял мужчина в форме морского офицера. Подошел:
— Лина Ивановна?
— Да, это я.
И видит свободная испанская гражданка, что офицер теснит ее к тротуару, где стоит легковая машина. Дверь распахнулась… Там еще двое…
— Позвольте, я не понимаю…
Но тут же морской офицер втолкнул ее в машину и спросил одного из сидевших внутри:
— Это она?
— Да, она, — ответил тот.
Все произошло в несколько секунд. Вернулась Лина Прокофьева в Москву из тюрьмы через восемь лет. Как ей пригодилась шуба в сибирских концлагерях!
Несмотря на огромную разницу в возрасте, Прокофьев был очень дружен со Славой и ценил эту дружбу. Конечно, он видел в нем яркий талант, гениальность молодого музыканта, но еще и потому его любил, что Слава двадцатилетним юношей пришел к нему в те черные дни 1948 года, после правительственного постановления о композиторах-формалистах, когда другие от него отдалились, и своей безупречной преданностью поддержал его, навещал почти каждый день.
Сергей Сергеевич делился со Славой своими творческими планами, играл ему свои новые сочинения (которые государство не покупало), он полюбил его, как сына, и откровенно делился с ним своими переживаниями. Вместе со Славой он работал над своей симфонией-концертом для виолончели с оркестром и посвятил ее Мстиславу Ростроповичу. Это гениальное сочинение секретарь Союза композиторов Хренников назвал «старческим маразмом», и первое исполнение его в законченном варианте состоялось не в России, а в Копенгагене — Слава сыграл его там в 1954 году, уже после смерти Сергея Сергеевича.
Музыка Прокофьева после 1948 года почти не исполнялась, так что денег в доме не было. Однажды выяснилось, что нет ни копейки. Придя к Прокофьеву, Слава застал его беспомощным и растерянным.
— Что случилось, Сергей Сергеевич?
— Слава, подумайте только, сегодня нечем платить кухарке…
— Сергей Сергеевич, не волнуйтесь, я достану!..
— Откуда?
— Уж я знаю, откуда!
Слава помчался в Союз композиторов. Влетел к председателю союза Хренникову, от бешенства чуть не вцепился тому в глотку:
— Вы понимаете, до чего вы довели Прокофьева? Уж вы-то знаете, что среди вас живет гений! Прокофьеву нечего есть! Почему же вы не помогаете ему? Ведь он без копейки денег!
— А почему он сам об этом не скажет?
— Да потому, что его это унижает. Вам мало было издеваться над ним, вам нужно, чтобы он у вас еще и на хлеб просил! Вы же в курсе, что музыка Прокофьева не исполняется, что он не получает государственных заказов на новые сочинения — на какие же средства он должен жить? Я бы к вам никогда не пришел, но у меня у самого ничего нет. Вы обязаны спасти Прокофьева, ведь ваша организация называется «Союз композиторов».
Хренников вызвал секретаря и распорядился выдать Прокофьеву пособие — 5000 рублей (по теперешним — 500). Слава схватил деньги и счастливый побежал к Прокофьеву, по дороге купив торт и шампанское.