— Где же вы работаете?
— Здесь, недалеко. Я чертежница.
Ах, милая, значит, если ты ходишь сюда даже и не каждый день, то вся твоя зарплата тут. За тарелку супа да кусочек жесткого мяса… Но как же так? Сталинград — город-герой. Уничтоженный во время боев и заново выросший на крови и костях сотен тысяч бойцов, насмерть стоявших, буквально своими телами остановивших фашистские орды. Для такой ли жизни после них? Чтобы через тридцать лет после войны, в мирное время, женщины на рассвете вставали в очереди за молоком для детей, а молоденькая девушка совершенно спокойно, как само собой разумеющееся, сказала, что на ее памяти всегда были пустыми прилавки магазинов… Эту ли беспросветную жизнь в недостойной нищете и патологической лжи призывает защищать с мечом в руке «Родина-мать» — огромная, чуть ли не стометровая статуя, установленная, как на гигантской братской могиле, на Мамаевом кургане и хорошо видная с разных сторон Сталинграда.
А может быть, России давно уже нет? Есть государство Москва — набитая до предела людьми, учреждениями, министерствами… И, как в Ноев ковчег, в предчувствии потопа, рвутся туда, спасая свои жизни, люди, звери… И носит этот ковчег по высохшему морю со странным названием «Советский Союз». Где, к каким берегам он пристанет и кто выживет в нем, никому знать не дано.
Осенью 1973 года Большой театр выезжал на гастроли в Милан. Не желая больше позволять властям бить меня по самолюбию, я решила отказаться от гастролей и пошла к директору театра, недавно назначенному Кириллу Молчанову.
— Кирилл Владимирович, вы умный и порядочный человек, мне не нужно вам долго объяснять, в каком положении я оказалась. Вы знаете, что по указанию, исходящему из ЦК, меня как прокаженную изгнали с радио, телевидения, мое имя запрещено упоминать в прессе.
— Да, я это знаю и всей душой вам сочувствую.
— Тогда как вы себе представляете мое положение сейчас, когда театр едет в Милан? Ведь из всех итальянских рецензий на спектакли с моим участием, которые перепечатают в советских газетах, вычеркнут мое имя. Терпеть такое унижение перед всей труппой я не намерена и за себя не поручусь. Поэтому, во избежание громкого скандала, да еще за границей, я прошу вас освободить меня от поездки.
— Да никогда я на это не соглашусь! Не говоря уж о том, что и Министерство культуры не пойдет на такой скандал — итальянцы подумают, что вас не выпустили из-за Солженицына.
— Честно говоря, мне совершенно безразлично, что скажут итальянцы. Мне все смертельно надоело. Я устала от мышиной возни вокруг меня.
— А может быть, вам стоит пойти поговорить с Фурцевой?
— Зачем? Я не хочу ехать в Милан, и вы, как директор театра, ей об этом скажите. А если она будет настаивать на моем участии в гастролях, то передайте ей, что я требую гарантии, что не повторится недавняя история с волжскими концертами, когда во всех напечатанных рецензиях обо мне умудрились не называть моего имени. И чтобы было без обмана! В противном случае я созову в Милане корреспондентов и дам такое интервью, что чертям тошно станет. Вы знаете, мне есть о чем рассказать. И уж я свое обещание сдержу. И еще скажите ей, что если ее беспокоит, что подумают итальянцы, коль я не приеду, то я сама дам телеграмму, что сильно простужена и потому не могу выехать.
На другой день он позвонил мне и сказал, что был у Фурцевой, в точности передал ей наш разговор, и Катерина Алексеевна очень просит меня ехать в Милан и ни о чем больше не беспокоиться. Что она сама пойдет в ЦК партии говорить о создавшейся ситуации, и, конечно, заверила, как всегда: «Клянусь честью, я все улажу». И она действительно попыталась уладить, правда, очень своеобразным способом.
Накануне отъезда в Милан ко мне домой поздно вечером пришла сотрудница кассы Большого театра и принесла 400 долларов, прося передать их одному из работников администрации, который находился уже в Милане и с которым я была в хороших, приятельских отношениях.
— Так что же он сам-то не взял? Он всего два дня как уехал.
— Я не знаю, он просил меня передать их вам.
— Но он, да и вы прекрасно знаете, что из всей труппы именно меня первую могут обыскать на Московской таможне — не везу ли я на Запад рукописи Солженицына. И если найдут доллары — это уголовное дело.
— Но кто же посмеет вас обыскать!
— Нет, не возьму.
— Очень жаль, он был уверен, что вы не откажетесь…
Она как-то вся съежилась и поспешила уйти.
Ай да Катя! Доложила куда надо! Вот вам и «клянусь честью, я все улажу»… Весьма оригинальное понятие о чести. А я-то удивлялась, почему она не воспользовалась моим отказом и не освободила меня от гастролей. Так вот зачем я им понадобилась…
Расчет, конечно, был на то, что я возьму доллары, а меня на таможне обыщут, со скандалом отстранят от гастролей и обвинят в валютных сделках. Доказать, что деньги получила от стукачки, я не смогу — не было свидетелей, — и загалдят на весь мир, что доллары от «продавшего за золото свой народ» Солженицына. И, мало того, захотят — так и показательный судебный процесс устроят за «валютные операции». Ненависть властей к нему достигла к тому времени своего предела — они прочли «Архипелаг ГУЛаг», рукописный экземпляр, хранившийся в Ленинграде у его знакомой Е. Воронянской. Как они напали на ее след, я не знаю, но Александр Исаевич рассказывал нам, что ее допрашивали в КГБ пять суток непрерывно, после чего она открыла место хранения рукописи и, вернувшись домой, повесилась.
Благодарение Богу, я не попалась в подстроенную ловушку. А ведь мне очень хотелось удружить моему приятелю. Но самое интересное, что он, который якобы так просил взять для него деньги, меня о них в Милане даже и не спросил. Не знал! Забыли его предупредить, что ли? Короче говоря, уразумев, что я уже в Италии и что лучше со мной не связываться, побежала Катерина обивать пороги по верхам, и бойкот прессы на время итальянских гастролей был прекращен. В советских газетах были перепечатаны восторженные рецензии итальянцев на «Онегина» с моим участием, а в «Известиях» от 1 ноября даже поместили такую фразу: «…все итальянские газеты обошла фотография Г. Вишневской, рецензенты называют ее лучшей певицей нашего времени». Это было последнее, что прочли обо мне в советской печати граждане России. С тех пор меня упомянули лишь раз в тех же «Известиях» 16 марта 1978 года, когда указом Президиума Верховного Совета СССР нас лишили гражданства.
Наконец, дошло уже до того, что мы приняли приглашение Московского театра оперетты для постановки «Летучей мыши» Штрауса. Весь свой талант, все, что застоялось в нем, не находя выхода, вложил Ростропович в эту свою работу и с утра убегал в театр. Я же так на сценические репетиции и не вышла — мне все казалось, что это напрасный труд, что что-то произойдет и дирижировать спектаклем ему в Москве не дадут, будь то хоть оркестр цирка. Но, чтобы не лишать его энтузиазма, я ему, конечно, не говорила правду, почему я все не начинаю репетировать на сцене. Иногда я сидела в зале, слушая, как он из оркестра полуинвалидов пытается создать шедевр. Что и говорить, конечно, они с ним играли так, как никогда ни до него, ни после, но ведь, как бы они ни старались, это все равно был низкий уровень, куда опустился великий музыкант, и видеть это было выше моих сил. Он, конечно, сам понимал, что падает на дно, но никогда не признался мне в этом, может быть, из-за мужского самолюбия, что я оказалась права, когда предсказывала ему все, что с ним случится. Он только стал замыкаться в себе, что ему было совсем не свойственно, и появился у него растерянный взгляд, опустились плечи… Больше всего он не хотел, чтобы именно я видела его в унижении.