— И вообще, я не хочу слышать криков в своем доме, в своей спальне, в своей постели! Чтобы никаких «ты не должен», «ты не сделаешь», здесь я хозяин! Ты еще знать ничего не знала, а я все уже решил. Хватит!
Ненавидя крики, он сам кричал во всю силу своих легких. Собираясь подкрепить свой крик ударом по столу, но забыв, что лежит в постели, он со всей силой ударил себя по колену, и боль его успокоила.
Жена подскуливала, как испуганный щенок.
— Все, теперь давай спать. Завтра мне рано вставать на охоту. И больше об этом ни слова. Решено так решено. Спокойной ночи, Стеллучча.
Он поцеловал жену сначала в лоб (знак примирения), потом в губы (знак любви), лег и отвернулся. Его тень на голубом шелке стены напоминала горную цепь на фоне небесной лазури.
Мария-Стелла тоже легла, и когда ее правая нога коснулась левой ноги мужа, она окончательно успокоилась. Имея такого гордого и решительного мужа, что ей думать о Танкреди? Да и о Кончетте тоже…
Хождение по острию ножа на время закончилось; тяжелые мысли отступили на этой насыщенной вековыми запахами земле, если можно так назвать место, где он каждый день охотился: слово «земля» подразумевает труд преображающего ее человека, между тем как роща, прилепившаяся к склону холма, источала тот же букет ароматов, что и во времена финикийцев, дорийцев или ионийцев, когда те высаживались в Сицилии, открывая для себя эту Америку античных времен.
Дон Фабрицио и Тумео поднимались, спускались, скользили и продирались сквозь кусты, как какие-нибудь Архидамы и Филостраты двадцать пять веков назад — такие же усталые и исколотые колючками, в мокрой от липкого пота одежде. А вокруг были те же растения, и тот же безразличный ко всему ветер с моря раскачивал без передышки ветки мирта, шевелил дрок, разносил запах тимьяна. Собаки все так же неожиданно замирали, прислушивались, напрягались всем телом, и их торжественная стойка в ожидании добычи была такой же, как во времена покровительницы охотников Артемиды. Жизнь в ее самых существенных проявлениях, очищенная от суетных волнений, представлялась вполне сносной.
Этим утром, когда они уже почти поднялись на вершину холма, Смышленый и Терезина почуяли дичь и начали ритуальный танец: они ползли, замирали на месте, осторожно поднимались на задние лапы, тихо скулили. Через несколько минут в траве мелькнул серенький комочек, и два почти одновременных выстрела нарушили напряженную тишину ожидания. Смышленый принес к ногам князя агонизирующего зверька. Это был дикий кролик скромная шубка под цвет каменистой почвы его не спасла. Два рваных отверстия зияли на морде и на груди. На дона Фабрицио смотрели остановившимся взглядом два больших черных глаза, которые уже затягивала опаловая пелена. В этом взгляде не было упрека он лишь выражал мучительное удивление существующим порядком вещей; бархатистые ушки похолодели, лапки судорожно дергались, словно продолжали свой уже бесполезный бег. Зверек умирал, продолжая изо всех сил цепляться за жизнь, надеясь точно так же, как и люди, вырваться из цепких когтей смерти. В порыве жалости князь погладил мордочку несчастного животного, которое, вздрогнув в последний раз, затихло окончательно. Инстинкт обоих охотников был удовлетворен, а дон Фабрицио помимо радости по случаю меткого выстрела испытал укрепляющее дух чувство сострадания.
Когда охотники поднялись на вершину холма, сквозь кусты тамариска и редкие стволы пробковых дубов перед ними открылась подлинная Сицилия, по сравнению с которой барочные города и апельсиновые рощи казались ненужной мишурой: уходящие в бесконечность волны выжженных солнцем холмов, гряда за грядой; унылая, непостижимая разумом картина, в которой невозможно было отыскать рациональное зерно; плод внезапного помрачения Творца или море, окаменевшее в тот момент, когда поменявшийся вдруг ветер поднял дыбом его мерно текущие волны. Доннафугата притаилась в одной из складок этой безымянной земли, вокруг не видно было ни единой живой души, лишь шпалеры чахлых виноградников свидетельствовали о присутствии человека. В одном месте за холмами проглядывало синее пятно моря, еще более застывшее и безжизненное, чем земля. Легкий ветер соединял запахи помета, падали и шалфея, все небрежно сметал, сдувал и перемешивал на своем пути, осушал капли крови, оставшиеся от бедного кролика, летел дальше, чтобы где-то там, далеко, растрепать волосы Гарибальди, а потом запорошить мелкой пылью глаза неаполитанским солдатам, в спешке укреплявшим бастионы Гаэты и полным надежд — тщетных, как конвульсивный бег сраженного пулей зверька.
Дон Фабрицио и органист сели отдохнуть в тени пробкового дуба. Они выпили теплого вина из деревянной фляжки, закусили извлеченной из ягдташа дона Фабрицио жареной курицей и муффолетти — нежными, обсыпанными мукой лепешками, которые были с собой у дона Чиччо; отведали непрезентабельного, но очень сладкого винограда инсолия, утолили толстыми ломтями хлеба голод собак, стоявших перед ними с невозмутимым видом судебных исполнителей, дожидавшихся возвращения кредита. После еды обоих стало клонить в сон.
Но если выстрел охотничьего ружья мог оборвать жизнь кролика, если нарезные орудия Чальдини [44]могли парализовать бурбонских солдат, а полуденный зной — усыпить людей, то муравьев ничто не могло остановить. Привлеченные несколькими испорченными виноградинами, которые выплюнул дон Чиччо, они приближались плотным строем, горя желанием захватить смоченное слюной органиста гнилье. Лихие, полные решимости, они иногда нарушали порядок, останавливались по трое или четверо, видимо, для того, чтобы подбодрить друг друга воспоминаниями о вековой славе муравейника № 2, расположенного на вершине Монте-Морко под дубом № 4, и обсудить возможности его дальнейшего процветания. Затем присоединялись к остальным с намерением продолжить движение к светлому будущему. Блестящие спинки этих насекомых дрожали от энтузиазма, и над их рядами, без сомненья, разносились звуки гимна.
Муравьиная активность вызвала у дона Фабрицио определенные ассоциации, какие именно — значения не имеет, однако в результате этих ассоциаций его сон прошел, и он вспомнил дни плебисцита, состоявшегося недавно в Доннафугате. Кроме чувства удивления эти дни оставили несколько неразрешенных загадок, и теперь на лоне ко всему безразличной природы (муравьи — исключение) можно было попробовать разгадать хотя бы одну из них. Кролик, подвешенный вниз головой, раскачивался на ветке из стороны в сторону под нестихающим ветром; собаки, распластавшись на земле, спали глубоким сном, но дон Тумео, которого отвлекала от сна трубка, сидел с открытыми глазами.
— А вы, дон Чиччо, вы сами-то за кого голосовали двадцать первого числа?
Органист вздрогнул. Застигнутый врасплох в тот момент, когда в частоколе, которым он предусмотрительно огораживался, как и все его земляки, появилась брешь, бедняга растерялся и не знал, что ответить.
Князь принял за страх обычное смущение, и это вывело его из себя.
— Кого вы боитесь? — раздраженно спросил он. — Здесь кроме нас только ветер и собаки.
Список свидетелей, впрочем, нельзя было назвать удачным: ветер, честно говоря, — известный болтун, сам князь — наполовину сицилиец; полного доверия заслуживали только собаки, и то лишь потому, что не владели членораздельной речью. Между тем дон Чиччо оправился от неожиданности; на помощь пришла крестьянская хитрость, и его ответ прозвучал хоть и уклончиво, но правдоподобно:
— Простите, ваше сиятельство, но вы меня удивляете. Вам хорошо известно, что в Доннафугате все проголосовали «за».
Да, дон Фабрицио это знал, и тем не менее ответ органиста лишь превратил маленькую загадку в историческую тайну. Перед голосованием многие приходили к нему советоваться, и он искренне рекомендовал голосовать «за». Да и в самом деле, как можно было поступить иначе, если все были поставлены перед свершившимся фактом и ничего не оставалось, как придерживаться уже готового сценария? Осознавая историческую неотвратимость событий, он беспокоился, как бы не пострадали за свои убеждения недовольные, когда откроется, что они против нового порядка. При этом он не сомневался, что многие не прислушаются к его совету: верх все чаще брал упрощенный макиавеллизм сицилийцев, принуждавший в последнее время этих добродушных, в сущности, людей возводить на песке грандиозные замки. По примеру тех профессоров, которые гробят больных, назначая им лечение по результатам одного-единственного анализа мочи или крови и не давая себе труда провести более серьезное обследование, тогдашние сицилийцы подталкивали самих себя к гибели из чистейшего упрямства, мешавшего им разобраться в сути проблемы или, по крайней мере, прислушаться к доводам собеседника. Некоторые из них, оказавшись ad limina Gattopardorum [45](а проще говоря, посетив Гепарда в его логове), не могли поверить, будто князь Салина готов голосовать за революцию (так в этом глухом городке именовались недавние перемены), и искали в его доводах иронический смысл, полностью противоположный тому, который князь вкладывал в слова. Ходоки (а это были лучшие люди) покидали кабинет дона Фабрицио с понимающей, но сдерживаемой из уважения к хозяину ухмылкой, гордясь тем, что разгадали значение его слов, и радуясь собственной проницательности именно в ту самую минуту, когда она их окончательно покидала. Кто-то после разговора расстраивался, приходя к выводу, что князь либо перебежчик, либо сумасшедший, и значит, слушаться его ни в коем случае нельзя, а надо действовать по старинной пословице: лучше синица в руке, чем журавль в небе. Эти люди не хотели принимать новую реальность еще и по личным причинам: одни из религиозных убеждений, другие, пользуясь привилегиями при прошлом режиме, не были уверены, что смогут так же вольготно существовать при новом; кто-то во время беспорядков недосчитался двух каплунов или нескольких мер бобов, зато обзавелся парой рогов при содействии как добровольцев гарибальдийских отрядов, так и рекрутов бурбонских полков. В отношении, по крайней мере, десятка человек у князя не было сомнений, что они проголосуют «против», хотя это его огорчало. Конечно, десять голосов — количество мизерное, но для малочисленного электората Доннафугаты показательное. Следовало еще принять во внимание, что к нему приходили лишь самые солидные из горожан, в то время как среди тех нескольких сотен жителей Доннафугаты, которые и помыслить не могли переступить порог княжеского дворца, также могли найтись приверженцы старого порядка. По расчетам князя, число тех, кто ответит «нет», должно было быть никак не меньше тридцати.