Он нервничал, глаза его были полны слез. Веснушчатые руки дрожали, и я вдруг поняла, что причина тому не только болезнь Паркинсона. Это был день его рождения, и он, никогда не грустивший по праздникам, не мог сдержать слезы, которые были, как мне показалось, цвета шампанского. Ему исполнилось восемьдесят два. Он открыл рот, дохнув на меня запахом чеснока, и выражение его лица и этот запах тут же напомнили мне руки моей матери, он прошептал что-то насчет того, что я могу не беспокоиться о легальности своего пребывания во Франции. Собравшись с духом, он сказал:
– Вот твои бумаги, тебе нужно их подписать, у тебя есть право на гражданство, ведь ты была моей женой…
Я отрицательно замотала собранными в конский хвост волосами, и он все понял. Я решила рискнуть и самой попытать счастья в префектуре – если я и заслуживала право на гражданство, то только потому что я – это я, а не чья-то жена. Я не собиралась просить политического убежища, ведь все равно бы мне его не дали, потому что мы, те-самые-островитяне, едва ли имеем право хоть на что-либо в любой части планеты – попробуй докажи травлю, беззаконие и дурное обращение! Политика что там, что тут – это одно и то же изысканное дерьмо, а посреди этого дерьма политики цветут и пахнут. Бьой Касарес[18] написал, будто лорд Байрон заявил как-то журналистам, что он упростил свое понимание политики – ему плевать на всех политиков разом. Мне тоже; меня интересуют лишь мои человеческие качества, моя порядочность, возможность пользоваться правом личной свободы – минимальная роскошь, или риск, которому я хочу подвергать себя сама. Я всегда спорила – в школе, в кругу друзей, на работе, – там, на острове, это много значит, а здесь это совершенно не свойственно парижанам. Мы простились без всяких романных душевных травм, по крайней мере я. Его существование никогда больше меня не волновало, до тех пор пока он не умер. Я узнала, что мне причитается огромное наследство, от которого я отказалась, чтобы удовлетворить его сестер, племянников и племянниц и прочих родственников – сколько же их явилось к смертному одру! Клянусь, за то время, пока я жила в его доме, я ни разу не видела никого из них, они даже не звонили, чтобы справиться о здоровье. По правде говоря, если мы и подписали брачный контракт, то сделали это лишь потому, что он, запертый в четырех обогреваемых газом стенах особняка в Версале, умирал от одиночества; ему был нужен кто-то живой рядом, а мне – паспорт. В тот вечер в квартире на Елисейских Полях перед гробом в присутствии нотариуса собралась семейка, по численности больше, чем королевские семьи Испании, Англии, Монако, Лихтенштейна да и всех прочих королевств вместе взятых. Никто не смотрел на меня, а если вдруг чей-либо взгляд и останавливался на мне, то шел сквозь меня – они упорно не хотели замечать моего присутствия. Но в завещании фигурировало лишь одно мое имя, я была единственной наследницей. Когда нотариус объявил мое решение отказаться от счетов в банке, квартир и загородных резиденций, не говоря уже о замках, меня прямо-таки захлестнула волна поцелуев, эти французы – им только дай повод, четырежды тебя облобызают, по два поцелуя в каждую щеку, – они превратились в пошлую сопливую массу. А по гостиной поплыло мрачное облако ментолового дыхания – ну прямо как у Павосана.
Я до сих пор жалею о том приступе гордости. Оставаться в этой стране становится все труднее, и хотя я и прожила здесь уже десять лет, мне приходилось сопротивляться и упорствовать, как школьнице, в префектуре Лютеции поначалу три месяца, а потом и в течение всех лет: а где декларация о доходах, социальная гарантия, место жительства, банковская карточка, сберегательные счета, в конце концов, все это делается, чтобы набить деньгами ненасытное чрево бюрократии. Я стерпела подобную дикость, потому что не считалась с большинством этих требований, придирок, нападок, пинков из одного ведомства в другое, писем, которые ничего не могли доказать. Я потратила кучу денег на документы, не имевшие ровно никакого значения: социальная гарантия иностранца, социальная гарантия студента, печать для сего, печать для того, подпись нотариуса и так без конца… Настоящий постэкзистенциальный кошмар. Слава богу, что я умела читать и писать по-французски и понимала, чего от меня хотят в разных анкетах. Сколько раз я вынуждена была помогать неграмотным арабам. Между тем я на свой страх и риск – ведь у меня не было разрешения на работу – кое-где подрабатывала, там, где платили натурой.
Вот так, с трудом перебиваясь, я и познакомилась на блошином рынке на улице Порт-де-Клиньанкур с Шарлин. Она была единственным человеком после старика, который действительно помог мне. Шарлин – умная и элегантная женщина, пахнущая базиликом, мне ни за что не угадать ее возраст, не знаю, делала ли она пластическую операцию, но смотрится она на сорок с небольшим, возможно, ей и больше, но этого совсем не заметно. Шарлин продавала шляпки двадцатилетней давности в своей лавке, опрысканной препаратом от клопов и вшей. Несмотря на это, на толкучке уходило все, – в конце концов, главным ее товаром были ее веселый нрав, ее остроумие, ее душа. Если она продавала какую-то свою шляпку двадцатилетней давности, то непременно рассказывала покупательнице, что эта шляпка ранее принадлежала самой Джуне Барнс,[19] и так она все это сочиняла, что заслушаешься. Шарлин была перекупщиком грез. Народ здесь весьма грустный и очень застенчивый, и потому просто необходимы нежность и целые тонны иллюзий.
Однажды в воскресенье, когда я погибала от отчаяния, в которое меня вогнала моя злополучная судьба, Шарлин предложила мне скататься на машине в Испанию. Мы ехали через Андорру, и Шарлин предупредила меня, чтобы я не забыла паспорт. На границе она потратила кучу времени на оформление моих документов. Вернувшись, Шарлин принесла разрешение на въезд во Францию по служебной визе; виза, которую мне выдали, была тогда первой моей туристической визой после временных гостевых виз, потому что, хотя я и была замужем за потомком галла, мне следовало тихо-спокойно сидеть, если не сказать лежать, в своей родной стране и ждать разрешения на въезд под видом воссоединения семьи. А вот этого он не желал, и тогда я должна была поехать туристкой по трехмесячной визе. Получение разрешения на въезд для меня было из всего этого самым привлекательным, ведь раньше я видела Францию только лишь в фильмах «Черный тюльпан»[20] с Аленом Делоном и «Картуш»[21] с Бельмондо и Кардинале. Когда мы вернулись из поездки, Шарлин нашла мне работу, и я стала продавать в ее лавке трости. Так я смогла хоть как-то наладить свою жизнь, по крайней мере на год.
В один из дней – когда дело не очень-то продвигалось, хотя торговля тростями никогда не шла особо удачно, впрочем, и шляпами тоже, ведь народ скорее слушал ее болтовню, чем интересовался цилиндрами да котелками от Шанель, похожими на ночной горшок, да простит меня Шарлин, но кому взбредет в голову в середине восьмидесятых напялить истрепанную двадцатью годами шляпу, – так вот в понедельник (блошиный рынок работал по субботам, воскресеньям и понедельникам), в полдень, я оставила в палатке алжирца, с которым мы работали посменно, и заскочила в магазинчик, где продавали подержанные фотоаппараты. Меня очаровал старенький «кэнон», и я выложила за него пять франков. Так началось мое кошмарное увлечение. Вечером я купила черно-белую пленку, набрала в букинистическом магазине книг по фотографии: одну Дуано,[22] потом дорогущую книжку Анри Картье-Брессона[23] и за пять франков – книгу Тины Модотти.[24] Пока ехала в пригородной электричке, я пожирала глазами страницу за страницей. Никогда я не осваивала такие объемы знаний за столь краткое время.