Однако возвращаюсь к написанному ранее. Прежде чем осуществить свои безумные платья стать визажистом или продавцом в «Пирамиде», я целый месяц перечитывала в оригинале Марселя Пруста. Я не раз читала перевод, изданный в Испании и каким-то чудом занесенный в Гавану, в книжный магазин на улице Нептун, рядом с одноименным кинотеатром. Магазин «Педагогика» тогда только что открылся, там продавали редкие книги, прежде всего привезенные из Европы. Очереди растягивались на километры, они были настолько длинными, что старушки с пустыми корзинками в руках, пристраивавшиеся в конце, справедливо полагали, что выбросили дезодоранты или шампуни, и как же они удивлялись, когда узнавали, что продают книги, и все-таки они выстаивали до конца и покупали их, так что огромное количество старушек в то время, не имея предметов первой необходимости, перечитало этого французского писателя. Да, Пруст был там среди прочих. Впрочем, продавалось лишь шесть томов «В поисках утраченного времени», книга «Содом и Гоморра»[70] никогда не поступала в продажу. Уже потом я прочитала ее, спасибо одному моему другу – поэту, издателю и книготорговцу, – он прислал мне ее из Барселоны. Купить сразу шесть книг не было никакой возможности – они стоили кучу денег. Я позвала Эмму (свою близкую подругу того времени да и всей моей жизни), которая ловко таскала из магазинов словари, и пока она стояла, раскрыв огромную сумку, я сбрасывала в нее книги, одну за другой, следя, чтобы продавщица не застукала нас. Это был второй раз, когда я добралась до Пруста. В самый первый раз я имела дело с очень старым и потрепанным изданием, сильно помятым и подпорченным жучком. Книги были с пометками самого Вирхилио Пиньеры;[71] его преемник-ученик согласился дать их мне почитать после настойчивых просьб и после того, как ему удалось уговорить одного моего приятеля переспать с ним. Жаль, Вирхилио умер, ведь, возможно, он, а не его преемник был бы героем этого гомосексуально-литературного приключения.
Чтение «В поисках утраченного времени» с восхищенными заметками кубинского писателя закончилось тем, что я свалилась с температурой под сорок, с сильным воспалением легких, и меня увезли в больницу. Впечатление от книги было настолько сильным, что я впала в состояние иррациональной перенасыщенности и, обезумев, напрочь отказывалась есть в течение двух месяцев, пока читала, – лишь пила советский чай, в избытке поставляемый дружественной державой. Чай терзал мои почки, не давая им покоя. Я только и делала, что мочилась и читала. Недостаток еды и физических нагрузок ослабил организм. И, даже не выходя на улицу, я подхватила пневмонию и вместе с ней страсть к уединению – прежде всего именно ее, эту приятнейшую и поучительную болезнь.
Но когда я решила распрощаться с карьерой фотографа – в этот переломный момент своей жизни я находилась, к несчастью, далеко от моего города, я была в Париже и в третий раз читала Пруста, переживая кризис славы; мне нужно было вернуться обратно, в мою далекую юность. Я страстно хотела быть хронопом,[72] говоря словами Хулио Кортасара.[73] Лежа на огромных диванных подушках, купленных в «Абитат», закутавшись в одеяло, я вцепилась в книжку воспоминаний служанки Пруста, Селесты Альбаре.[74] Одним махом заглотила ее, а потом купила семь томов недорого издания «Фламмарион» в магазине «Эпиграмма», что на улице Сент-Антуан – я просматривала квартиры, потому что задумала сменить квартал, и этот магазин попался мне по дороге. Там не было лишь первой книги, «По направлению к Свану»,[75] но главное отличие парижского магазина от гаванского в том, что нужно лишь заказать книгу и не придется ждать годами, чтобы получить ее. Продавщица тут же послала заказ в издательство, и через два дня том был у меня.
Я накупила себе сладостей и, закрывшись в мансарде с готическими окнами с еидом на Сену, погрузилась в чтение. Я – читающая невротичка, я не могу сдержаться, едва в поле моего зрения попадается печатный лист. Если я сижу в банке, а служащий вышел проконсультироваться у своего начальника, я пользуюсь моментом и прямо-таки впиваюсь глазами в первый попавшийся документ у него на столе, а если времени вагон, то сую нос в какую-нибудь папку, которая, по сути дела, является объектом профессиональной тайны, и место ей – в сейфе под замком. Я стала читать, с радостью перелистывая страницы и поминутно бросая взгляд на улицу: река походила на зеленую бутылку гуарапо, неторопливые волны подчеркивали ритм фраз. Я читала, и ностальгия по юношеским свиданиям с литературой наполняла слезами мои глаза, и только так я могла выразить свое преклонение перед Гаваной. Есть книги, которые захватывают меня ненадолго, а есть другие, как эта, которые никогда не перестанут брать меня за живое, и дело не в содержании, а в том, что, перечитывая их, я переношусь в свое детство, в те дни, когда я еще без страха смотрела в свое будущее, представляя себя вполне развитым, уверенным в себе и крепко стоящим на ногах человеком, как персонажище одного замечательного фильма «новой волны».[76] К тому же моя беда в том, что я наслаждаюсь грустью, получаю удовольствие от «жестокого реализма»[77] своих меланхолических состояний.
Глава вторая
Вкус, опасность
«Longtemps, je me suis couché de bonne heure». «Уже давно я ложусь рано».[78] Это первая фраза из романа Пруста. Сколько раз, когда я шла одна, наедине с собой, по улице или беседовала с кем-нибудь из знакомых, мне на память приходила эта фраза, словно строчка из молитвы. Хотя какое отношение она имеет ко мне, ведь я никогда не ложилась рано, но сама эта фраза уносила меня в мою пламенную юность: с моими вечеринками и болезнями, с моими Любовями и презрениями, с неизменной радостью подсовывать друзьям книги, с глаголами «вкушать» и «нравиться» – эти слова открывали двери в посвятительные ритуалы сладострастия. Мы с Эммой шли в Музей изящных искусств и там наслаждались той или иной картиной: пара, сидящая на газоне, она – в платье в голубую и белую полоску, он – в расстегнутой рубашке, это «Весна» Арче;[79] стул зелено-терракотовых тонов – Лам;[80] туберкулезные дети – Фиделио Понсе;[81] девушка на пляже с волосами, собранными в узел, в газовом пеньюаре, развевающемся на ветру, – Соролья.[82] Или «Девочка из тростников» – Романьяч.[83] Нам нравилось все. И мы желали нравиться всем. Нравиться – это быть по душе, быть по вкусу, для нас тогда это казалось необходимым. Как может фраза из какой-то книги охватывать все то, чем в то время была я, смешная девчонка? Никто бы не сказал обо мне так сейчас, но в школе я слыла смешливой, озорной, дерзкой; «язва» и «егоза» были любимыми моими прозвищами, меньше мне нравилось имечко Марсела-сатанелла. Однако преподаватели относились ко мне как к сатане. Я была – и не отрицаю этого – настоящей чертовкой вопреки моей тяге к тишине и спокойствию. Меня разрывало противоречие: с одной стороны, я стремилась к грусти, с другой – старалась любыми средствами убить в себе эту грусть. Я говорю это не для того, чтобы кто-то меня жалел, мне нравится быть немногословной; фактически я нелюдимый и замкнутый человек. Я на седьмом небе, когда слушаю скрипку, забившись куда-нибудь подальше в угол. Я просто в восторге, когда слышу какую-нибудь грустную танцевальную мелодию. Плакать в три ручья в кино – что может сравниться с таким удовольствием; книги, которые я предпочитаю, это всегда книги о порушенных жизнях и роковых неудачах. Я без ума от счастья, когда мне удается сохранить в себе тоскливое состояние души. Я презираю себя, когда мне весело, потому что обычно чувствую себя в таких случаях идиоткой. Если чему я и научилась, так это управлять своим душевным состоянием. И как только эти состояния начинают управлять тобой, ты тут же берешь бразды правления, или «душеправления», в свои руки и переключаешь канал как раз в тот момент, когда кому-то другому приходит в голову выключить твой внутренний телевизор. Так мы и скачем по каналам, и тем самым нам удается быть интересными, мы не надоедаем никому, и меньше всего самим себе. Со временем нас принимают за кабельное телевидение, однако смотрят его на дармовщинку. Совсем бесплатно. И еще получают наслаждение, убеждая нас в том, что мы остались в выигрыше. Униженные, мы корчимся от жалких придуманных чувств, мы боимся привлечь внимание женским жеманством, мы никогда не были и не будем модными. Печальная женщина так мастерски скрывает свои настоящие чувства, что в ней уже не остается никакого веселья. И эта комичная смесь просто очаровывает общество. Словом, перечитывая Пруста, я вспоминаю детство. Я всегда ощущала себя в большей степени Сваном, чем Жильбертой, Одеттой или Альбертиной.[84] Я всегда была скорее им, нежели ими… «Жизнь – это всегда роман Пруста», – говаривал один мой друг, знавший толк в регби, рисе и фасоли, спелых бананах и многотомных повествованиях. Я согласна с ним.