У меня не возникает кинообразов, когда я читаю книгу, никакой киноленты, лишь письма, превращающиеся в приятные сновиденческие эксперименты, в некое чувственное наслаждение, получаемое от размышлений. Гораздо меньше я представляю зримой книгу саму по себе, я сознательно не иду на такой умозрительный акт. Я проживаю с ней другую жизнь. И нарушаю эту жизнь добавленными главами – многочисленными страницами, которых никогда не касалось перо, – придуманными в волшебном порыве наслаждения. Перед моими глазами листы и еще раз листы со строками «дорогая ты моя, дорогой ты мой», и на страницах появляются образы – следствие повествования от первого лица. Образы эти – слова, которыми описываются лица персонажей, обрывки разговоров. Когда на рассвете я хочу хоть что-нибудь вспомнить, то у меня ничего не получается, несмотря на холодную воду, которой я брызжу себе в лицо, несмотря на чудовищные умственные потуги, несмотря на фитин (таблетка для освежения памяти) – ничто не вернет мне даже самой короткой фразы. Помнится, как-то я уловила шум прибоя, он был едва слышим, такой слабый, как звук моего голоса, а еще я чуть было не обласкала свою мать и едва не стала баюкать Самуэля, будто он мой сын, его голова с копной вьющихся волос на моих коленях – и все, больше ничего, разве что вот еще – я сворачиваю за угол и натыкаюсь на одного своего друга, но вряд ли что из этого извлечешь, и потому моя голова не стоит ни сантима. И чтобы обмануть два таких противоположных процесса, какими являются воспоминание и забвение, я пытаюсь читать когда угодно и где угодно: в метро, в автобусе, в парках, но порой я не могу сосредоточиться. Бот если бы полил дождь, ароматный ливень обрушился бы на сочный травяной ковер, на выщербленный асфальт, вот тогда от разбитой мостовой стали бы подниматься испарения, и влажный запах заставил бы меня прикрыть веки и сосредоточиться; вот если бы я смогла читать с тем ощущением, что я снова хожу в школу, что вот она я, та самая, которая так зависит от своих друзей (потому что я завишу от своих друзей, как паук зависит от своей паутины), вот тогда бы я смогла довести до конца переписку. Но здесь идут прямые дожди, и они ничем не пахнут. А там, на Том Острове, дождь хлещет во все стороны и косыми струями лупит сам себя, водяной вихрь бичует горизонт, и воздух соленый на вкус. И все жалуются, ведь я не подаю признаков жизни. Когда я сажусь перед чистым листом, письмо уже придумано: банальное содержание, в конце как всегда «прощай», которому по логике вещей надо придать жизнерадостный оттенок, ведь оно должно обязательно подбодрить того, кому я пишу, и остается пожелать всего самого наилучшего да еще выразить надежду о скорой встрече. Когда-нибудь мы встретимся – немного осталось. Вот тут-то у меня и пропадает всякое желание писать, и я спешу схватить с полки книгу или бегу в ближайший книжный магазин. Кто же это сказал, что продавец книг – домашний психиатр?
Идут годы, а этот самый день новой встречи с любовником, с матерью, с другом или подружкой все не наступает, и неужели мы в наши почти сорок не увидим больше тех, с кем виделись в двадцать? Мне только что исполнилось тридцать семь, Сильвии, должно быть, сорок пять – боже мой, Сильвии, дикой фиалке, сорок пять! А ведь когда я ее видела в последний раз, это была красивейшая тридцатилетняя женщина! Ана, загадочная Ана, в Буэнос-Айресе родила наконец дочку, этого она больше всего и хотела, даже чуть ли не повторила Мадонну,[7] поместившую в газете объявление: «ТРЕБУЕТСЯ СПЕРМАТОЗОИД С ТОЧНЫМ ПРИЦЕЛОМ». Ана с ребенком-аргентинцем – невероятно! Ее звезда взошла как нельзя вовремя, актриса, театральная бестия, девчонка, которая сумела обернуть пережитое в детстве насилие в потрясающую театральную карьеру. Когда что-то там не заладилось, она ушла работать на телевидение Венесуэлы, и хотя ее весьма ценили в многосерийках, то есть в телефильмах, она уже была совсем другой. Таким способом успех не удержать – когда тебя лишают возможности выбирать, когда тебе горько от того, что ты несвободна, и ты никогда больше не сможешь смаковать былую свободу, при воспоминании о которой тебе только и остается, что до крови кусать губы. Сегодня мы обманчиво свободны и не знаем, как застраховаться от опасности свободы. Ана – одна из самых близких моих подруг; хочу, чтобы ты знала, Ана, я люблю тебя, яростный жасмин. Теперь-то я знаю, что нехорошо, даже подозрительно говорить «я люблю тебя» человеку одного с тобой пола. Но я люблю тебя, Ана, и нет других слов, чтобы выразить мое чувство, и слова эти значат то, что значат. Позавчера она звонила мне: чтобы вновь обрести свое место в мире, она увлеклась астрологией и поисками позитивной энергии, даже меня снабдила парой тайных заговоров на удачу и счастье. Ах, Ана, жду не дождусь, когда снова увижу тебя в роли символического персонажа – Йермы[8] – в театре «Мелья»,[9] там, в Ведадо.[10] Хочу познакомиться с твоей дочерью, Ана, но сейчас это вряд ли возможно, у меня нет сил, чтобы лететь в Буэнос-Айрес. Твое место в этом мире – сцена.
Андро, развесистая пальма и переплетенная пискуала, добился успеха там, где все его добиваются – в Майами, – однако на том поприще, на котором в Майами почти никто не одерживает побед, – раскручивая и продавая книги. Он книготорговец. (Хотя на Том Острове он врубался в живопись.) Поначалу ему сильно доставалось, его обвинили в шпионаже в пользу какой-то группировки, и его жизнь сделалась невыносимой. Но совсем скоро, всего через год, он выбился в люди, занявшись продажей популярных периодических изданий. В каждом письме он повторял мне: «Это грязное дело, оставайся там, где ты есть, сиди на месте, никуда не уезжай из Европы. Черную фасоль можно есть где угодно, и меньше всего для этого годится Тот Остров». Андро – моя вторая половинка. Мужская половинка. Мы связываемся телепатически, я не знаю точно как, но что-то похожее есть у Сан Хуана де ла Круса.[11] Все, что воспринимает он, тут же воспринимаю и я. Андро даже был когда-то еще одной моей несбыточной мечтой. И излечиться от этого было далеко не просто, это была практика в управлении собственной сексуальностью и в усмирении своих параноидальных терзаний. Это почти то же самое, что научиться плавать, не залезая в воду, прикидываться дурачком, когда ума палата, или же, что звучит еще более романтично, вернуть себе потерянную девственность. Андро – мой титан.
Эмма, лощеный апельсин, жарится под солнцем на Тенерифе, она никогда не загорала, а придавала своей коже бронзовый или золотистый оттенок кремами «Фальго»; к счастью, мы восстановили прекраснейшую дружбу времен нашей юности, и, пользуясь телефоном, телепатией или Интернетом, мы смеемся над разноцветными рыбками. Рэнди, манговый компот, рисует для детей, также на Тенерифе, он один из тех, кто пишет мне страстные письма, посылает газетные вырезки об экологических бесчинствах. Их обоих я видела недавно в свой краткосрочный отпуск. Сесар, грейпфрутовый мармелад, живет подо мной и пишет картины, овладев в совершенстве искусством синтеза, он уже не слушает на полную катушку Фредди Меркюри[12] – «We are the champions, my friends». Пачи, виноградный побег, перебрался в другую мастерскую, более просторную, которую ему предоставил помощник управляющего гостиницы, и там он продолжает вырезать свои ножи на слащавых полотнах с безразличными женщинами. Хулио, сочный ананас, пытается снимать кино в Каракасе. Оскар, прохладный сок дыни, все с той же юношеской застенчивостью пишет стихотворения в прозе в Мехико. Бинна, сливовый мармелад, редактирует изящные толстые эротические трактаты в Майами, не знаю, сколько раз мы вместе смотрели «Машину времени»,[13] фильм, в котором героиню звали так же, как и ее. Феликс, ее муж, оператор на каком-то важном телеканале. И остальные: Монги-Заика-аннона, Хосе-Игнасио-тюльпан, Йокандра-бульон-черной-фасоли или жженый-сахар, Даниэла-голубиная-кровь, Сауль-перец, Иса-японская-маргаритка, Карлос-мак, Игорь-пылающий-банан, Кики-лимон, Даниа-акация, Лусио-розмаринчик, Роксана-гардения, Кари-бугенвиллия, Вивиана-душица, Марица-ирис, Ньевес-тмин, Лули-кедр, Эль-Лачи-ночной-уха-жер, Папито-гуацума… И наконец, Самуэль, смесь аниса с корицей, хотя его в этом списке нужно было поставить первым, если исходить из запахов и предпочтений. Мой стол переполнен письмами – многословными, верными, безнадежными, любовными, завистливыми, – и мне не удается ответить на них лишь потому, что у меня болит вот здесь, в груди, и мне не хватает воздуха, а левый уголок рта обездвижен, словно у меня паралич лица. Дописать до конца, попрощаться – значит умереть. Как сказать «прощай» тому, чей запах я не могу уловить?