В то время я уже предложила Шарлин заняться подбором гардероба в агентстве, и с первых шагов моя подружка великолепно справилась с этой работой. По большому счету мне нужен был не специалист, а просто человек с наметанным глазом, который хорошо представлял себе публику, посещавшую блошиный рынок. У меня была задумка поснимать то, что встречается нам ежедневно, этакую смесь небрежности, неряшливости, сиюминутности и бесстыдства. Кейт Мосс[60] казалась самой беззащитной женщиной и одновременно самой бесстыдной из всех, кто когда-нибудь ходил по земле. Тоска Даниэлы, ее безразличие ко всему, проявившиеся в тот момент, когда я нашла ее желтоватое тело в кровавой пене, очаровательная хрупкость жизни, зависящей от тонкой струйки, послужили мне величайшим источником вдохновения в работе, которая – я не стану отрицать – стала вызывать у меня отвращение; я уже чувствовала где-то в глубине души безмерное презрение к себе. Вспоминаю один удавшийся мне портрет, за который мне заплатили кучу денег. Это была одна английская четырнадцатилетняя манекенщица: я подчеркнула лишь глаза, блестящие и очень грустные, и рот, застывший то ли в улыбке, то ли в горькой гримасе; остальные черты лица сходили на нет, и оттого сильно выделялись именно эти складки, которые казались больше того органа, что произвел на свет эту девочку. Чудовищно было то, что это выражение лица – результат стараний сопровождавшей ее помощницы: она, шепча ей на ушко, напомнила про ужасное насилие, которое совсем недавно пережила девочка. Узнав про это, я стала извиняться, но было уже поздно: снимок сделан – еще одной болью больше.
Так получилось, что я снимала всякое «снобство», какое только встречалось в конце этого века, снимала самые невообразимые уголки планеты, мне удавалось и человеческое, и неземное – словом, все, что было подвластно профессии ловца человеческих душ и фиксатора сути явлений. Я работала до тех пор, пока не выбилась из сил, пока не возненавидела свою страсть: я не могла сдержаться, чтобы не снять для обложки журнала красивое личико или странную сценку на улице. Моя известность стала ограничивать свободу передвижения, я уже не могла остаться незамеченной, меня узнавали везде: в отелях, в кафе, в театрах, в книжных магазинах, на дискотеках, в кино. Места, в которых я бывала, превратились для меня в сущий ад. На собственной шкуре я испытала те кошмарные муки, на которые были обречены все знаменитости, ощутила безмерную жалость к Мэрилин, «Битлз», Майклу Джексону, Далай Ламе, Папе, Клаудии, Наоми, Линде,[61] Шэрон,[62] Леди Диане, принцессам Монако Стефании и Каролин, Катрин Денев – в общем, ко всем этим бедным звездам нашего мира. Я впала в кому, в кататоническое состояние, заперлась в своей квартире в сто двадцать квадратных метров на набережной Гран-Августин. Отдалилась и от моих подруг – Йокандры и Даниэлы, – свернув свои тело и разум в позу эмбриона.
Неделю я с трудом могла справиться с силой тяготения, я была не в себе, не могла даже оценить расстояние от руки до предметов, мои внутренности терзал голод, изжога заставляла беспрерывно сглатывать слюну. В эти семь дней я поднималась лишь за тем, чтобы выпить настойку пейота,[63] не помню даже, мочилась ли я, испражнялась ли, мучилась ли жаждой… Я чуть не отправилась к праотцам или, если говорить словами Хосе Лесамы Лимы,[64] едва не отправилась в долину Прозерпины.[65] Я была мебелью, разбитой в хлам, таращилась в пустоту, в натертый мастикой и отполированный пол. Наткнувшись как-то на телефон, я набрала номер мистера Салливана.
– Простите, Салли, но я не могу больше, я разбита, мне блевать хочется, у меня кусок в горло не лезет, я ненавижу все эти рестораны, приемы, не выношу этой трескотни. Фотовспышки как выстрелы в висок, я сдохну от этих пулеметных очередей ламп в двести двадцать вольт. Наверно, я здорово вас разочаровала, дорогой Салли.
На другом конце молча слушали; разрядившись, я уловила долгое и тяжелое дыхание и последующий вздох огорчения:
– Нет, apple pie, не беспокойся, – если он не называл меня по-английски золотком, то непременно яблочным пирогом, хотя на яблоко больше был похож он сам, – ты слишком много работала, возьми отпуск, я немедленно пошлю кого-нибудь тебе на замену, конечно, ему не достичь того, чего достигла ты. Но у тебя есть все права на отдых. Если я буду тебе нужен, ты знаешь, где меня искать.
Он повесил трубку, как обычно не попрощавшись. Впрочем, глупо было надеяться на то, что он попрощается, и я заревела, словно Магдалена. Не прекращая реветь, я выругалась: «Я и впрямь Магдалена», что навело мою мысль на «магдалены», парижские булочки с кремом. Вспомнив о них, я захотела глотнуть жасминового чая: я чуть не обожгла желудок, запивая эти самые булочки; вот так я отдавала должное Прусту. (Мне неприятно, что возвращается мода на Пруста, потому что моя привычка искать прибежище в тайнах его творчества теряет смысл.) Я пошла в ванную, там можно реветь сколько хочешь – не страшно, воды и так полно. Набрала ванну и три часа отмокала по горло в пене, отчего кожа на ладонях и ступнях стала словно кожица изюма. Я ласкала грудь, массировала пальцами лобок – мастурбация расслабила меня, хотя слезы продолжали катиться по щекам, гася пену. Выйдя из ванной, я показалась себе еще более стройной; обтершись полотенцем, смазала кожу кремом «Обао» и задумалась о том, что мне делать дальше; одеваясь, я решила начать новую жизнь без лишних проблем, без претензий на успех, где-нибудь под Парижем, неплохо бы уехать на юг, опять в Нарбонну, работать babysitter. Но как там ни крути, Я все-таки дитя асфальта, и через мгновение я отказалась от ужаса полевых условий. Решила, что останусь в Париже, в конце концов, в свободное время буду наслаждаться музеями, парками, прочими местами, которых я никогда раньше не видела, потому что знала: они у меня под боком, и стоит мне только захотеть… Но на самом деле стоило только захотеть, и меня мог увидеть кто-то другой. И этим другим, некоторое время спустя, станет, пожалуй, Самуэль, который канистель.[66]
Как бы то ни было, но я еще целый месяц просидела дома в тоске. А когда собралась окунуться в суматоху улиц, Шарлин изменила мою внешность: она переодела меня в тряпье клошара, накрасила лицо под Жюльет Бинош[67] в фильме «Любовники с моста Понт-Нёф» (с глазом, замазанным тональным кремом «Кларинс»), словом, она изменила меня до неузнаваемости, чтобы я не боялась быть узнанной, когда выйду на улицу или в магазин. За месяц о моем существовании забыли, здесь жизнь молниеносна, и если один лидер сходит с дистанции, то его тут же заменяет другой. Этим свойством беспощадной конкуренции я и воспользовалась. Через месяц ни одна вошь не вспоминала о той звезде камеры «кэнон» (обо мне), которая, как многие полагали, была родом из Нью-Йорка. Однажды после обеда я пошла на толкучку на площади у Ратуши купить себе книжную полку. Долго искала, но никак не могла найти подходящую, такую, чтобы заполнить пространство между шкафом и выступом в стене. Поднимаясь из метро на станции «Понт-Нёф», я вспомнила Поля; сейчас его встречу, подумала я и тут же рассмеялась своему дару провидицы. Я соскочила с эскалатора и зашагала к выходу, уперев взгляд в грязный пол. Когда толпа выдавила меня через дверь наружу, я вдруг обратила внимание на старые черные ботинки, точно такие же, какие были у Поля. Я подарила их ему, потому что никогда раньше не видела таких кривых, нелепых ботинок от Жан-Поля Готье, ботинок, ставших поводом для нападения. Сомнений быть не могло – это Поль. Мой взгляд заскользил вверх по темным брюкам к спине, скрытой черной кожаной курткой, и выше – к прямым, отдающим синевой волосам, ниспадающим на плечи. Человек обернулся. Это был Поль, и он произнес без всякого удивления, как будто сегодня утром мы проснулись в одной постели: