Рабочие дружно смеются.
— Ну, буйвола не буйвола, а буйволенка-то уж мы заставим его зарезать! — говорит сверху пожилой каменщик. — Ведь у него двойной праздник…
— Постой, — перебивает Сулейман, — ради бога, если дело за буйволенком, то скажите Хан-Бубе, я задаром отдам своего. Ох, друзья! Такой негодяй у меня буйволенок! (Вдруг Сулейман, вытаращив глаза, с силой ударяет посохом о землю.) Всех соседей со мной перессорил! Еще и года не живет, а уже состарил меня на десять лет! Надоел хуже, чем Шахсувару его грыжа!..
Громкий хохот прерывает его слова. Сулейман, умолкнув, смеется и сам. Он вынимает из кармана платок и, утирая им потный затылок, продолжает:
— Да, да, вы не смейтесь! Сейчас привязал негодяя в хлеву. Три дня будет он у меня сидеть, четыре дня!
— Хабар, хабар! — кричит сверху каменщик в очках. — Я над Шахсуваром смеюсь, соседи. Вы ж не знаете, что было с ним в Дербенте! Х-ха! — и, отложив завтрак, при наступившей тишине начинает рассказывать.
Сулейман и рабочие слушают, задрав головы вверх.
— Приходит, значит, Шахсувар в амбулаторию. Сидит, ждет очереди. А записался к главному доктору. Слушайте теперь! Вот выкрикивают имя Шахсувара, входит он в комнату, а в комнате — страх! — сидит не мужчина, а женщина-доктор в белом халате. «Ну-ка, что у вас?» Шахсувар хотел было объясниться, да языка не знает. Он туда, сюда, но женщина-доктор сама спустила ему штаны. Как вскочит Шахсувар! — кричит каменщик, давясь смехом.
— Ха-ха-ха! — хохочут рабочие. — Молла Насреддин! Она что, старая была или молодая?
Сулейман пытается сдержать смех, но усы его подпрыгивают, и он опускает голову.
— Как вскочит Шахсувар! — продолжает каменщик, захлебываясь. — Как пустится бежать из комнаты… «Ола, кричит, даже моя старуха, с которой я живу сорок лет, и та, и та никогда…» Ой, соседи! — И, не выдержав, рабочий хватается за очки и заливается тоненьким веселым смехом. — Ой, уморил!..
Сулейман стоит, опустив голову, — ему немного неловко смеяться над своим соседом, и он делает вид, что занят другим.
— Да, — говорит он потом серьезно, — бедный Шахсувар! Я об этом слышал, соседи, — и, прищурясь, подходит ближе к сакле.
Рабочие почтительно умолкают.
Сакля стоит, наполовину уже готовая. Над рамами окон и дверей на длинных нитях болтаются, свисая с карнизов, пестрые, сшитые из шелковых лоскутов куклы и амулеты. Они сшиты руками девушек и развешаны здесь по старому обычаю, чтобы, чего доброго, злые духи не поселились в доме раньше хозяев. Одна из кукол изображает красноармейца-пограничника с длинным ружьем и усами, сделанными из пакли. Сулейман притрагивается к ней посохом — кукла медленно поворачивается на нитке.
— Ух, ты! — говорит Сулейман изумленно. — Кто его сшил?
— Должно быть, Асият, — отвечают рабочие весело. — Кому же, как не ей?
Сулейман, шурша в изобилии валяющимися под ногами стружками, подходит к двери вплотную.
— И усы, — говорит он восхищенно, — как у Сафарбека все равно!.. Вот это сторож! Никакой шайтан сюда не войдет раньше хозяина! — И, став перед куклой, хитро зажмурив глаза (в глазах этих уже вспыхивают огоньки), он задумывается.
Каменщики молчат, стоя вокруг.
— Ну что ж, — заключает Сулейман, вдруг оживляясь и радостно, — работайте! Крепкая сакля! Баран вам обеспечен, соседи! А не баран, так я своего негодяя буйволенка зарежу! Пойду поздравлять Хан-Бубу!
— А Хан-Бубы же нет, — замечают сразу несколько голосов.
— Тебе разве ничего не сказал Манташ? Хан-Буба давно поехал на станцию!
— Зачем? — спрашивает Сулейман удивленно.
— Сына встречать, — отвечают каменщики. — Манташ принес Хан-Бубе телеграмму: сын коней требует на станцию, с женой едет!
— То-то я и говорю о двойном празднике, — вставляет пожилой каменщик и, почему-то вздохнув, задумчиво берется за инструмент.
Сулейман молчит. На щеках его резко обозначаются морщины. Рабочие стоят в странном раздумье, скрестив на груди руки.
— А старуха Хан-Бубы, наверно, плачет, — говорит кто-то в наступившей тишине, — вспоминает старших своих сыновей. Те ведь были еще не женаты, когда их повесили эти, как их… чужестранцы!
— Т-с-с! — говорит Сулейман, подняв палец (лицо его серьезно). — Мать героя не заплачет! Крепко завязанное не развязывается, — и, кивнув головой, сумрачно смотрит вдаль.
Вдали на противоположной стороне площади все еще по-прежнему сидит у крыльца дряхлый старик: то ли дремлет, то ли задумался. Рядом с ним стоит привязанный к перилам красный конь. На площади пустынно. В пыли перед стариком купается стая взъерошенных воробьев. Солнце стоит в зените.
— Это что? — спрашивает Сулейман, улыбнувшись. — Межведиль все за порядком наблюдает?
Рабочие оживляются.
— С утра сидит, — отвечают они, смеясь. — Воображает, будто без него все пойдет вверх дном!
— На то и тамаза, — заключает сверху каменщик.
Сулейман, добродушно жмурясь, трогается с места.
— Ну, работайте, — говорит он, вздохнув, — с богом! Там, я вижу, стоит конь Магомеда. Что это он так рано вернулся с поля? Уж не случилось ли чего?..
Каменщики расходятся по местам и дружно принимаются за работу. Вскоре площадь оглашается стуками молотков, скрежетом пилы и короткими громкими возгласами. Сопровождаемый этими звуками, Сулейман медленно идет через площадь к крыльцу. Стая воробьев, поднявшись ему навстречу, перелетает через голову, обдав его пылью. Сулейман отряхивает плечи рукой и хмуро оглядывает небо. Небо ясно. Белые, с округлыми краями облака замерли в вышине. Они не рассеиваются, а словно уходят все глубже в потемневшую от зноя синеву небес. Сулейман подходит к крыльцу и останавливается перед стариком.
Старик с трудом поднимает голову. Он, оказывается, сидит здесь не просто, а бубнит про себя песню.
— Что, отец? — спрашивает Сулейман. — Хорошо ли спал ночью?
Старик, перестав бубнить, внимательно смотрит вверх, на Сулеймана. Одеревенелое лицо его неподвижно. Он сидит прямо на земле, без шапки (папаха надета на согнутое колено). Тусклые, пепельного цвета, глаза его еле теплятся мыслью.
Узнав Сулеймана, старик кивает головой.
— Да, — говорит он важно. — Один сижу, как видишь! (Вопроса он явно недослышал.) А ты где был?
Но к этому времени с Сулейманом происходит нечто странное. Он стоит, оцепенев, как бы охваченный внезапной мыслью, и глядя исподлобья на крыльцо, к перилам которого прислонены две винтовки. Двери дома раскрыты настежь, вокруг никого, кроме оседланного коня и старейшины.
— Что нового? Какие новости, сын мой? — спрашивает старик, напряженно вытягивая шею.
— Война! — вскрикивает Сулейман внезапно. — Ах, Межведиль, вокруг да около война бродит!..
— И что ей покою не дают? — спрашивает старик, всполошившись и грозно.
— Кому? — спрашивает Сулейман, очнувшись.
— Ей! — восклицает старик в досаде. — Советской власти.
Лицо Сулеймана расплывается в улыбке.
— Успокойся, Межведиль, ее никто не обижает! Война там, в иных государствах, — кричит он, наклоняясь, почти в ухо старику.
Старик недоверчиво смотрит на Сулеймана.
— А ты что? — спрашивает он наконец, надевая папаху и на всякий случай беря с земли свою палку. — Без дела бродишь? Такое время, а ты болеешь.
Однако порыв старика превозмочь дремотную скованность своего тела так и остается незавершенным. Он вскоре застывает, по-прежнему опустив голову.
Сулейман долго молчит.
— Нет, — говорит он грустно. — Ах, Межведиль, где тут болеть, когда земля качается.
Старик, широко открыв глаза и собираясь что-то сказать, долго кивает в сторону рабочих, недовольно повторяя заплетающимся языком: «Они… мальчишки…» Но в эту минуту на крыльцо с грохотом выходит высокий юноша в шинели, в белой папахе, с берданкой через плечо, и Сулейман оглядывается на него.
— Добрый день, Сулейман! — говорит юноша, быстро закрывая дверь на ключ. — Решили вот ночевать в терновниках. А? И оба твои сына… Словом, все, с арбами, с котлами и чунгуром.