Вы не можете даже представить мои чувства, когда я увидела труп, и понять, сколько информации хлынуло сквозь пробоину, образовавшуюся в коконе, который я создала вокруг себя из любви Валентина Грейтрейкса. Мои страдания были настоящими.
Тошнота принесла лишь временное облегчение.
В голове проносились сотни мыслей, но лишь одна задержалась. Я должна быть с этим мужчиной, Валентином Грейтрейксом, потому что мне нужна его защита от жестокого мира, и еще потому, что я хотела его любви, ибо, попробовав ее, я не смогла бы без нее жить.
Но ничего не получилось. Все пошло насмарку. Я не смогла заставить его жениться на мне. Меня затопила депрессия. Казалось, ни один из моих возлюбленных никогда не любил меня настолько, чтобы решиться на подобный шаг. Я подумала о своем первом возлюбленном, прокляла его, потом вспомнила Валентина, такого нежного, но готового потерять меня теперь, когда он полностью владеет мной.
И все равно я продолжала предпринимать попытки, продолжала надеяться, что он решится. Я тянула время, уверяя хозяев, что в Лондоне есть еще секреты, которые будут им интересны, намекая на определенные вещи, хранящиеся на складах к югу от Темзы. Они мне не поверили. Поступил второй приказ, более настойчивый, чем первый. Мои предложения были признаны ненужными, более того, мне сообщили, что я не вольна принимать решения касательно подобных планов.
Была еще одна плохая новость. Каким бы приятным ни было наше воссоединение, меня преследовал отвратительный запах дешевых фиалковых духов, который шел от одежды любимого. Меня мучила мысль, что в мое отсутствие он развлекался с другой женщиной. Я пыталась не думать о том, что делала со Стинтлеем, или, по крайней мере, что собиралась.
«Мы квиты, — угрюмо сказала я себе. — Я не буду делать из этого трагедию, хотя он мог бы проявить большую деликатность». Я пыталась успокоить себя, вдыхая этот вульгарный аромат. По крайней мере, он пошел к шлюхе, а не к какой-нибудь аристократке, которая могла бы пробудить в нем восхищение. Так я говорила себе, но подсознание постоянно напоминало мне о сопернице. В ту ночь мне приснился кошмар, в котором Валентин танцевал медленный менуэт с Анжелиной, монахиней, которую я ослепила. Они кружились в танце, не сводя глаз друг с друга. Ее лицо не только не было повреждено, но и наполнилось странной внутренней красотой. Лицо Валентина пылало страстью, которая, как мне казалось, предназначалась лишь мне одной. Во сне он заметил мой взгляд, зарывшись лицом в кудри Анжелины. Вина мелькнула у него в глазах, но он не последовал за мной, когда я выбежала из зала. Я побежала по темным коридорам сна, где листки бумаги летели за мной, словно жестокие хлопья снега. Я схватила несколько листков. На каждом из них была написана одна и та же фраза: «Красивая милая Анжелина. Поехали со мной».
Этот сон испортил мне ночь. Весь ее остаток я пролежала с открытыми глазами рядом с ним, грустная и неподвижная, как листок, замерзший на поверхности пруда. Я не решалась обратиться к нему за утешением, поскольку в таком случае многое пришлось бы объяснять.
В любом случае, к этому времени мой разум принял то, что тело знало с нашей первой ночи — я чувствовала к нему нежность, которой все было нипочем. Мне нравилось в нем то, что обычно нравится матери: непослушные волосы, углубление на затылке, где его косичка была перехвачена лентой, глаза, которые открывались с утра, чтобы встретить новый день. Его несчастная, покрытая волдырями спина возбуждала не отвращение, а нежность, желание помочь. Во всем остальном я любила его, конечно, как его возлюбленная.
Мне было приятно незамысловатое величие его подарков. Даже отвратительные фигурки из фарфора «челси», которые я всегда прятала в шкаф и доставала только тогда, когда Валентин приходил ко мне. Стоимость этих фигурок была весьма велика. Я знала это, потому что, когда Маззиолини брал в аренду апартаменты для меня, наличие в них подобных фарфоровых фигурок почти удвоило цену.
— Торговец должен раскладывать товар, используя красивое оформление, — насмехался Маззиолини. Без сомнения, он представлял все те обеды, которые я подавала бы лорду Стинтлею, используя эту отвратительную посуду, покрытую гадкими розочками и безвкусной позолотой по углам, а если где и попадался участок белого фарфора, неутомимый мастер покрыл его изображением какой-нибудь сценки, резко контрастирующей с общей задумкой.
Мой возлюбленный, должно быть, почувствовал мою нелюбовь к этому фарфору, потому что вскоре на меня обрушился поток бюстов древнеримских матрон. Они все были немного повреждены, но тщательно отреставрированы и представляли собой настоящие образчики антиквариата. Потом я получала целые подносы с бабочками, наколотыми на иглы. Я расшила ими одно свое платье, чтобы сделать приятное возлюбленному, но он, кажется, ничего не заметил.
Я всеми силами пыталась восстановить наши отношения. Даже о Певенш я говорила теперь только хорошее. Я несколько раз предлагала вместе сходить на прогулку, но Валентина, кажется, не слишком обрадовала подобная перспектива, потому я не настаивала. Однако, когда он похвалил мою шляпку, я тут же направилась в специализированное заведение и заказала уменьшенную копию для Певенш, сказав, что девочке около восьми лет. Получившаяся в результате небольшая, почти кукольная, шляпка была презентована мною несколько дней спустя. Но мой возлюбленный лишь буркнул «спасибо» и смял маленький шедевр в своей большой ладони. Он никогда не говорил, как девочка приняла шляпку, а я не решалась спросить. По всей видимости, ситуация была безнадежна. Я никак не могла убедить его в том, что уже отношусь к ней спокойно.
Словно закованная в лед Темза, я позволила себе онеметь. Я надеялась, что в этом более спокойном состоянии меня посетят более ясные мысли. Но все время меня неотступно преследовала мысль, что наши маленькие встречи и прощания были лишь репетицией расставания. Я могла вытерпеть без него несколько часов лишь потому, что знала, что вскоре мы снова должны увидеться. Как же я переживу более продолжительную разлуку?
Когда конец был уже близок, я позволила Валентину свалять дурака. Он страдал из-за того, что я должна была уехать, и напивался до положения риз. Я никогда не видела его таким, однако он так и не удосужился попросить меня остаться. А ведь я бросила бы все, стоило ему сказать лишь слово.
В наш последний день я предложила погулять по Гайд-парку. Я осторожно довела его до того места, где, если верить газетам, прирезали Стинтлея. Мой возлюбленный с подозрением относился к моей заинтересованности этой историей после того, как обнаружил кипу газетных вырезок, посвященных убийству лорда. Теперь он спокойно шел по той земле, которая не так давно впитала жизненные соки Стинтлея. Я решила, что газеты, вероятно, ошибались. Не исключено, что его убили на Лондонском мосту, а потом оттащили обезглавленное тело в парк. Эти мысли возродили в памяти одну фразу, которую я слышала в Венеции. Суть ее заключалась в том, что англичан в три раза сильнее пугает перспектива брака, чем вид крови.
Так что я не смогла разжечь в нем всепожирающую ревность, ибо он не испытывал ко мне настоящей страсти. Он смирился бы с моей потерей, хоть и с трудом. Я не была ему жизненно необходима. Поражение так сильно меня обескуражило, что я стала молчаливой и грустной. Я потеряла всякую надежду. Свои чары я больше не подвергала сомнению, потому что потеряла в них веру. Я просто утонула в пучине собственного горя. В тот последний день я позволила ему посадить меня в карету, ни разу не воззвав к его милости.
Но я льстила ему до последнего, заставив считать, что любовь к нему, а не разочарование в его силах заставило меня побледнеть и стушеваться.
— Хочешь, я тебе спою? — спросила я глухим голосом, когда мы гуляли в парке в надвигающихся сумерках.
Он встретил наказание, как мужчина. Он прошептал:
— Да, дорогая, пой.
Я запела по-английски голосом холодным, словно замерзшие ветви деревьев в этом парке.