Иные живописные страны, богатые белокаменными постройками и пейзанами в черном, принимают более двенадцати миллионов туристов в год. «Более» — иными словами, двадцать четыре миллиона рук, двадцать четыре миллиона каблуков протирают коридоры, двенадцать миллионов испражнений, регулярных и нерегулярных, с которыми надо что-то делать. Набор клапанов, медных поплавков и самодельных цепочек, стульчаки и проржавевшие, но совершенно необходимые шплинты нуждаются в ремонте, денно и нощно, без перерыва, не говоря уже о загрузке канализационной системы, едва ли не с превышением просчитанного диаметра подземных коммуникаций. А куда ж девается все это дерьмо — вес его и масса?
Кармазинные цветочки на коврах в холлах и на лестницах сминаются под каблуком; ступени соборов истираются в середине; перила шлифуются, полируются до блеска и со временем расшатываются; двенадцать миллионов ладоней скользят по ним, многие — с золотыми и сапфировыми перстнями. На следующий год народу понаедет еще больше. Субподрядчики в таких центрах срывают хороший куш на проверке лифтовых кабелей. Постоянно заменяются трамплины для прыжков в воду над бассейнами, спинки стульев в столовой, подушки и матрасы (измятые множеством сплетенных гладких тел — они ж на отдыхе!), шариковые ручки регистраторов — тысячи и тысячи! — и телефонные шнуры, истрепанные праздными пальцами. Вальяжно упертые локти истирают скатерти, на вертикальной стенке стойки регистрации за один-единственный сезон колени североамериканцев, немцев и новозеландцев способны протереть лак по форме сердечка. Постоянной подгонки и постоянной замены требует та коленчатая пневматическая штуковина, что постоянно закрывает стеклянные двери. Даже зеркала выходят из строя — от такого количества загорелых, нетерпеливых лиц.
Дести бумаги и прямоугольных регистрационных карточек импортируются, чтобы справиться с… как бы получше сказать-то? — с нашествием. Тонны карточек, мили и мили карточек; то же справедливо и о чернилах для шариковых ручек. Не говоря уже о нефтепродуктах (снова иностранная валюта) и дополнительных киловаттах электроэнергии; значит, где-то далеко шахтеры-угольщики отрабатывают под землей внеочередные смены. А туристу еще и кушать подавай, как любому другому. Отчего цены на продукты питания неминуемо поползут вверх. 23,4 процента скоропортящихся продуктов, доставленных в Манхэттен наземным транспортом, съедается туристами; говорят, что на другом острове, в Венеции, расход еще больше — процентов восемьдесят.
— Одному Богу ведомо, зачем мы выбрали эту дыру — нет-нет, я серьезно, — комментировал Джеральд; ну да он и не скрывал своей неприязни к перфораторам Нового Света. Его реальность — это гранит, каррарский мрамор, бронза и дуб: постоянство, этот осадок религии и истории; а в Старом Свете все это зримо, все это — неотъемлемая часть целого. Пока Джеральд говорил, через всю улицу легла конусообразная тень желтой стрелы подъемного крана — и прочертила ковер, точно чертежный циркуль с крутящимся железным шаром на конце.
Регистраторы за стойкой носили жесткие желтые шляпы. Стулья и ковер были покрыты тонким слоем демонтажной пыли. Но откуда бы о том знать самонадеянному турагенту за несколько океанов отсюда? В последнее десятилетие гостиница задыхалась от наплыва посетителей: этот добрый старый фаворит чартерных туров, семинаров и торговых конференций. Ковры и даже половицы под ними совсем истерлись; уборщица и несколько «белых воротничков» дружно тянули и толкали одно из подъемных окон, тщетно пытаясь его открыть. Негритянка пылесосила в углу; на глазах у миссис Каткарт старый мощный «Гувер» испустил дух: его затухающий вой напомнил человеческий вздох. В лучшие времена этот лифт был самым скоростным лифтом Запада; о чем и ныне сообщала медная табличка. Теперь, разукрашенный зеркалами в отпечатках пальцев и рекламками бистро, «Ротари интернешнл» [103]и дюжины местных музеев и парикмахерских, он повисал не иначе как на резинотросах — ездил не спеша, устало, подмигивая цветными лампочками в самый неподходящий момент. После целого дня прогулок или ожидания туристы, естественно, нервничали. Дуг, например, делался болезненно-раздражителен, если слишком долго обходился без душа. Под душ хотелось всем; всем не терпелось поудобнее вытянуть ноги. Входя в номер, Хофманн уже предвкушающее пролистывал свежий «Таймс».
Во всех номерах торцевую стену заменяло тонированное стекло; можно было подойти вплотную, посмотреть вниз, оглядеть ландшафт — сплошь рвущиеся вверх вертикали; фрагмент столицы. Тут и там отдельные секции постепенно заменялись, точно в детском конструкторе. Жемчужный свет, преломляясь в нефтехимикатах, смягчал острые края, одаривал пастельные каньоны пафосом высокой коммерческой драмы и ощущением еще больших — если такое вообще реально! — возможностей. О, эти сложности и градации! На переливы неоновых реклам можно было глазеть часами. В номерах 104 и 109 — у Шейлы и у Хофманна — в ванне обнаружились гладкие обмылки, а Джеральд Уайтхед нашел на подушке волосы.
В номере у Борелли из-под кровати торчал носок «флоршаймовского» ботинка. Борелли отступил назад: в Нью-Йорке возможно всякое! Потыкал тростью; убедился, что ботинок пустой. Присел на край кровати. Такого рода «обломки бытия» всегда повергали его в уныние. Он перевернул находку. Прежде ботинок принадлежал американцу: высокому, крепко сбитому, чуть припадающему на левую ногу. Ботинок был правым. Национализм и стиль обуви — близнецы-братья: американский мужчина предпочитает подошвы, выступающие по периметру, — они создают впечатление или иллюзию плоскостопного, благонамеренного усердия. За океаном английский полуботинок с его рифленым язычком и экстравагантными дырочками шнуровки — изящная и вместе с тем кричащая антитеза спокойной английской архитектуры, зеленых лужаек и сдержанной речевой манеры. Стиль обуви и национализм идут бок о бок. Американцы охотно покупают классические плащи «Берберри», но в идеологически чуждый полуботинок — ни ногой.
— У меня туалету хана, — сообщил он вслух. И воззвал в коридоре: — У кого-нибудь вода есть?
— Мы тут по соседству с вами, — выглянула за дверь Луиза. — Он ведь может пользоваться нашим, правда. Кен?
Кен, примостившийся у окна, вроде бы кивнул, но обернуться — не обернулся.
Было в гостинице нечто, с лихвой искупающее все прочие неудобства, о чем и домой написать не грех. Вместо гидеоновских Библий каждый номер снабжался мощным телескопом. Шестнадцатидюймовые японские рефракторные модели, далеко не из дешевых, крепились на цепи к подоконникам. Постояльцы имели возможность беспрепятственно изучать привычки и обличье местных жителей в непосредственной близости. Конгресс упорно отвергал все поправки на этот счет: использование мощного телескопа являлось конституционным правом каждого индивидуума.
Быстро освоив прибор, члены группы сосредоточились каждый на своих предпочтениях. Все как один намертво прилепились к окну; порою даже двери закрыть забывали. Хофманн и Гэрри Атлас с чуть разных углов рассматривали глубокий вырез платиновой блондинки, что слонялась внизу; потом Хофманн переключился на коричневый многоквартирный дом в соседнем квартале — сомнительный район, что и говорить! — и, медленно панорамируя этаж за этажом, обнаружил там, между пожарной лестницей и сломанной водосточной трубой, четвертое окно по счету… там в кухне мальчишка-почтальон устроился на коленях у домохозяйки. Дебелая бабища поглаживала мальчишку по голове. Ух ты, а теперь вот она…
— Что у тебя там такое? — по обыкновению своему любопытствовала Луиза. — Дай-ка глянуть.
— Ничего.
Окно вдруг выросло до гигантских размеров, все как на ладони: и зубы этой женщины, и вздымающаяся грудь — ишь нашептывает что-то на ухо бедному мальчугану, жадно подавшись вперед, а у того уж и челюсть отвисла, и глаза остекленели. Домохозяйка на минуточку вышла; Хофманн перебрался к другому окну, словно она могла его видеть. На ней была одна только комбинашка. Она выпрямилась — и снова села, взяв мальчишку на колени…