– Я третьего дня из деревни, ну тады у вас по хозяйству Устишка справлялась. Знать, твоя неотлучно при девке. Да ты особливо не убивайся. Может, ещё обойдётся. Ну а ежели воля божья, то ваше дело молодое, так что и не будешь знать, куды от энтих детишек деваться.
Тимофей не отвечал. Он мысленно погонял лошадь: «Пошла, милая, пошла-а-а…»
Начинало вечереть, когда, громыхая на ухабах и колдобинах, телега въехала в деревню. Тимофей соскочил на онемевшие ноги, натянул поглубже пилотку, кивнул вознице и почти бегом направился к своему дому.
Во дворе никого не было. Стадо ещё не вернулось, и загон для коровы был пуст. Две курицы, ухватив одного червяка, тащили его в разные стороны. Ноги подкосились. Тяжёлое предчувствие навалилось на плечи чёрным мохнатым комом. Он медленно опустился на ступеньки крыльца, прислушиваясь в тщетной надежде услышать детский топоток или смех, или хотя бы плач, но в доме стояла тишина.
Тимофей поднялся, одёрнул гимнастёрку, двумя руками поправил пилотку и открыл дверь.
В переднем углу возле иконы горела лампада. На дощатом столе стоял гранёный стакан воды, прикрытый ломтиком хлеба. Лёгкий запах ладана кружил в избе, выбиваясь наружу. Этот едва уловимый запах и придавил его к ступеням крыльца. Рядом со столом на табурете сидела маленькая, сгорбленная фигура. На скрипнувшую дверь она повернулась, подняла голову, и Тимофей увидел бледное, без единой кровинки лицо. В сумраке комнаты глаза казались синими до черноты. Чёрная юбка складками стекала на земляной пол, тёмный платок, обрамлявший это лицо, завершал картину. Лицо дрогнуло, исказилось, и слёзы одна за другой покатились по щекам, догоняя друг друга и солёными каплями падая с подбородка.
Тимофей гладил её голову, плечи и чувствовал, как бьётся под руками в беззвучных рыданиях самое дорогое и теперь единственное существо. Ком сдавил горло.
Разделённое горе легче. Оно никуда не делось, но жизнь продолжалась. Окинув мужа взглядом, Акулина увидела покрытое слоем дорожной пыли лицо. Значит, пешком не один десяток вёрст отмахал. Да и котомки за плечами не было.
– Счас, печь затоплю, воды в чугуне согрею – умоешься. А уж баню завтра истопим. Тебе назад-то когда?
– Я свою пайку старшине отдал. Так он меня на эти дни прикрыл. Будто у него на работах я. Так что с рассветом назад. Только… – язык не поворачивался сказать, что вот только на могилку к дочери сходит.
– Ну что ж, с утра и сходим. Может, что по-своему поправишь.
Акулина смотрела на мужа и понимала, что ни вчера, ни сегодня маковой росинки у него во рту не было. Пайку отдал старшине, а деньги откуда у солдата? И этот покрытый дорожной пылью, пропахший солдатским потом, голодный и предельно уставший человек – её защита, её надежда, её жизнь и любовь.
Она засуетилась у стола. Поставила чугунок с картошкой в мундире, в чашку положила квашеной капусты, солёных огурцов, развернула белёное холстяное полотенце, вышитое по краям красным и чёрным крестом, отрезала от каравая пласт хлеба.
От одного вида еды у Тимофея в животе громко заурчало. Голод с новой силой напомнил о себе. Однако он поднялся с лавки и попросил: «Слей на руки».
Акулина перекинула через плечо полотенце, опустила в ведро ковш, и они вышли во двор. Холодная вода смывала дорожную пыль, принося облегчение душе и телу. Боль утраты смешивалась с ощущением домашнего тепла и заботы.
Акулина собрала его вещи.
– Ha-ко вот портки чистые, казённую одёжу в порядок произведу. Больно грязна. А то до завтра не успеет высохнуть.
– Ты-то вечерять будешь? – Тимофею жаль было терять каждую минуту. И Акулина так же дорожила этим временем.
– Я в доме простирну, покель ты ешь.
Вернулось стадо. Акулина подоила корову, поставила перед Тимофеем крынку тёплого парного молока. Не переливая в кружку, Тимофей пил, Акулина стояла рядом, и он ощущал возле своего плеча её дыхание и хотел только одного – чтоб мгновенье это продолжалось вечно.
Ночь наступила тёмная, безветренная. На небе ни звёздочки. Всё тучами заволокло. Дождя тоже не было. Тучи тянулись от горизонта до горизонта, чёрные, высокие. Намаявшись за последние дни, прижавшись друг к другу так, что и водой не разольёшь, оба уснули.
Акулина проснулась первая. Перевернула другой стороной одежду Тимофея, сушившуюся на натопленной печи. Напоила корову и выгнала в стадо. Когда вернулась в дом, Тимофей стоял уже одетый.
– Пора, а то признают дезертиром.
– С кладбища-то зайдём ещё домой? – всё понимая, Акулина всей душой ещё пыталась отдалить минуту расставания.
– Нет, вишь, солнце уже высоко, а идти сама знаешь сколько.
Акулина подошла к висевшему на стене зеркалу в прямоугольной деревянной рамке, сняла прикрывающую его тряпицу. Провела гребёнкой по волосам, повязала на голову вчерашний платок, и они вышли из дома. Шли рядом, прикасаясь друг к другу руками.
На маленьком холмике ещё не просохла утренняя роса, и суглинок казался розоватым в лучах восходящего солнца. Акулина стояла, скрестив на груди руки, и не мигая смотрела на мужа, склонившегося над могилкой дочери, на соседние кресты и могильные холмики так, будто старалась запомнить на всю жизнь и это место, и это утро. Взгляд заволокла пелена, и сквозь эту пелену она увидела, как Тимофей развязал собранную ею котомку, достал нож, отойдя немного в сторону, нарезал пласты дерна, аккуратно обложив им могилку дочери. Потом одёрнул гимнастёрку, снял пилотку, перекрестился: «Прости отца своего, не смог тебя уберечь». Акулина моргнула, пелена солёными каплями покатилась по щекам. Тимофей развернулся и зашагал прочь, стараясь скрыть от жены нахлынувшие слёзы.
Акулина шла следом. За погостом они сравнялись.
– Я тебя провожу чуток.
На развилке, между дорогами на погост и деревенскую околицу, Тимофей остановился, взял её за плечи, поцеловал в щёку, лоб, нос (платок давно сбился), крепко прижал к своей груди.
– Иди назад, я вслед погляжу. А то буду душой болеть, как ты дошла. И жди, я скоро вернусь. Уж к половине срока подходит. Дослужу и вернусь.
Это была весна сорокового года.
Акулина вернулась домой. Постояла немного на крыльце и пошла к Устинье.
– Устишка, пусти ко мне Лёнку пожить. И тебе на один рот менее, и мне легше. А с Илюшкой водиться она к тебе будет прибегать. Да когда и ко мне его заберёт, ничего особого.
Когда Устинья родила свою первую дочь – по-рязански Лёнку, потом по паспорту Елену Тихоновну, Акулина была ещё не замужем, и Лёнку вынянчила она. Привязанность между ними была особая.
– Ну що ж. Приданое её не велико. Бог с вами.
Устинья понимала, как тяжело Акулине одной в осиротевшем доме. Да и с дочерью она не расставалась. Дома стояли рядом.
Каждое утро, как только Акулина, подоив корову и процедив молоко, выгоняла её в стадо, Лёнка с крынкой молока бежала домой. А там её уже ждали: Наська – позже по паспорту Анастасия, по жизни Надежда Тихоновна, Ванька и самый маленький – Илюшка. Был Илюшка непоседлив и шкодлив. Отличался не только неспокойным нравом, но и зелёными, как омут, и прозрачными, как чистая вода, глазами. А ещё был он вихраст и кривоног. Ему, как самому малому, выделялась самая большая доля молока. Остальное делилось между Наськой и Ванькой поровну. Своя тёлка была ещё молода и молока не давала.
Жилось семье голодно и холодно. Устинья с раннего утра уходила на работы в колхоз. Как она потом говорила, работала за «палочки». Тихону хоть и выписали паспорт, но с тем условием, что Устинья отработает положенные ему трудодни. Определялся объём работы, который засчитывался за один трудодень, и в ведомости напротив фамилии ставилась палочка. После сбора урожая подсчитывали, у кого сколько трудодней, потом правление колхоза определяло, сколько и чего будут на них выдавать. Поэтому работала Устинья от зари до зари, думая, чем будет кормить свой «выводок» зимой. Акулине надо было работать только за себя, потому что Тимофей был призван на срочную службу в Красную Армию. Добросовестная и трудолюбивая, к осени она заработала даже больше трудодней, чем ей полагалось.