«Теперь мы видим как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, тогда же лицом к лицу…» Пошел к Нине Львовне за объяснениями. Оказывается, Бога лицом к лицу видел только Моисей, у нас участь видеть через тусклое стекло. Но тусклое стекло — это же зеркало!!! В те времена не было чистых отражений, зеркала делались из металла. И, значит, то, что мы видим в тусклом стекле — это…
Поскорее перешел к следующей мудрости: «А теперь пребывают сии три: вера, надежды, любовь; но любовь у них больше».
— Здесь, Славочка, объяснений не требуется? — спросила Нина Львовна, немного кокетливо. — Свое объяснение помните… на колене?
— Совершенно не помню.
— Это когда вы учили Восемнадцатую сонату [194]… Все правда. Самое начало сонаты — желание объясниться, мольба о любви.Я отбросил ноты, встал перед ней на колено и поцеловал ручку. Так требовала музыка… Нина Львовна до того испугалась, до того не была готова… что выронила блюдце: «Славочка, что это с вами?» А я еще раз поцеловал и… пошел учить Восемнадцатую сонату.
Что происходит дальше, Ниночка не была в курсе. А происходит очень интересное.
Во второй части — «перебои чувств». Это когда мы ненадолго побьем горшки. Она может хлопнуть дверью, я — тоже. Если ухожу я, то сижу на одной из трех скамеечек (недалеко от дома). Она эти места знает, но никогда сама не придет. Я посижу-посижу, а потом возвращаюсь через свою половину. Она, конечно, дожидается, ждет.
Третья часть — это когда просыпаешься и видишь выглаженные рубашки, раздвинутые шторы. На кухне — аромат кофе, и готов домашний майонез для винегрета. Немножко быт… но опоэтизированный Ниной Львовной.
Четвертая часть — ее рабочий день. Занятия в Консерватории, дома, педсовет, любимые ученицы… Телефон не замолкает. Вступает в отношения с Госконцертом, всеми импресарио. Туда я еду, туда — не еду. Я, вместо того, чтобы заниматься… читаю Пруста.
Нет, сегодня весь день читал Евангелие. И не заметил, как уснул… Первый, кого увидел, был Брамс! Конечно… В монашеском одеянии, еще совсем нетолстый. Недоволен, что не играю его паганиниевские вариации. С такой претензией: «Я же для тебя написал!» — и полез на трапецию. Тут я понял, что разговор происходит в цирке. Тут же спрыгнул с проволоки Дебюсси, тоже такой черный монах. «Почему ты не играешь мои этюды? Я же для тебя написал!» — и потащил наверх, за собой. В это время открылся купол, и они стали по очереди улетать. Брамс преградил мне дорогу: «Когда у тебя будет такая одежда — тогда заберем!» (Это он, конечно, врал — ему нужно, чтобы я сыграл его вариации!). И закрыл передо мной купол. И тут я понял, что стою голый…
Разбудила меня Нина Львовна, она всегда дает досмотреть сон до конца.
Принялся за изучение Екклесиаста [195]… Ох-х!.. Первые три «Строгих напева» — на его слова. Вот послушайте: «И одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом».
Не заметил, как мою руку облобызала догиня Лиза, и сразу — в губы. Я ей ответил тем же — взаимностью, после чего она запрыгнула ко мне в постель. Я ее начал сгонять, звать Ниночку, но тут вспомнил — нет преимущества!!!И разрешил ей остаться.
Потом завтракали — я ел, и она ела… Раз нет преимущества, кинул ей кусок ветчины.
Сел заниматься, учить Брамса. Лиза улеглась рядом. Говорю ей: «Правда, эта песня уже похожа на Малера? Что-то от Первой симфонии… В третьей части звери хоронят охотника…»
Лиза в знак согласия подала голос. «Ты согласна хоронить? Соберешь собачий оркестр. Будешь на большом барабане. Или на кимвале, как хочешь… Может, это даже лучше, чем люди… А если ты сдохнешь раньше — что, конечно, маловероятно — я на твоих похоронах сыграю эту песню».
Продолжает учить фортепьянную партию «Четырех строгих напевов» и механически повторяет: «Нету человека преимущества перед скотом, потому что все — суета!» «Нету человека преимущества…»
По направлению к Рихтеру: 1992
XX. «Вид Дельфта»
С тех пор кануло шесть лет. Я получал открытки — с пожеланиями «радоваться своей молодости» и «иметь настроение лучезарно-сверкающее». Но чаще всего — ноты, зашифрованные музыкальные знаки. Как мог, я их разгадывал…
Однажды пришло письмо с указанием явиться на определенную скамейку, в определенное время.
Когда я пришел, Он уже дожидался. К кепке, надвинутой на лоб, добавились черные очки.
О «Декабрьских вечерах», «Альберте Херринге» ничего не говорили [196] . Кроме того, что «был еще молодой мальчик, слишком много фантазии, все шиворот-навыворот, не надо было лезть в бутылку…» Я ничего не отвечал и думал, что тема исчерпана.
— За одно все-таки буду просить прощения. Только за одно… Это все вы на себе тащили, целый год…
— Важно, что состоялся спектакль. Такой «гибрид» из трех режиссеров, очень даже веселый…
И снова — молчание. Теперь на два года.
Неожиданная встреча в Германии, всего на один час. Он ехал через Франкфурт на север, я оставался — искать деньги на свое кино.
— Вы будете снимать? Но для этого надо видеть сны… Очень много… Не забудьте мне показать фильм.
В 1992-ом году — наша последняя встреча. Переписка, посещения концертов — это все другое. А вот тот визит на Грузинскую оказался прощальным.
Он пришел без звонка. В руке — какая-то папочка, наверное — ноты… Постоял в прихожей.
— Хороший дух… Тут как в монастыре…
Сколько прошло лет после «Херринга»? Да, это срок… Для меня он вдвое длиннее.
Самое большое мое «достижение», что часто стал плохо играть. Об этом уже все знают. Все меньше сил. Постепенно остываю… Кто-то сказал, что раньше был гром, громовержец — теперь громоотвод. Но ведь тоже нужная вещь!
Конечно, что частоплохо — это врут. Например, впервые сыграл Моцарта так, что самому понравилось. Совсем не важно, что говорят другие, важно, как ты сам… Так вот, представьте, — Моцарт, а-moll'ная соната! На восемьдесят шестой раз!!! Все — больше играть ее не буду, а то испорчу.
Я поэтому сразу закончил с Шестой Скрябина — все получилось уже на втором концерте. Почувствовал, что лучше не будет… «Джинны» играл только два раза, концерт Шопена — пять. Именно по этой причине. А ведь хотелось еще играть… В Двадцать восьмой сонате Бетховена «пик» прозевал. Это потому, что ее невозможно бросить — она как магнит! Решил, раз это у Бетховена 101 — ое сочинение — на 101-ом исполнении с ней и прощусь. Сыграл неплохо, закрыл ноты и перекрестил. Она служила мне пятьдесят пять лет. И я — ей.
Знаете, что получилось в Моцарте? — Финал! Я всегда куда-то летел, как на пожар, и все важное пропускал.
Перед концертом гулял ночью в Сохо. Те места, которые раньше любил, теперь совершенно никак… Как будто не мои. Я смотрел на этих людей, они выкрикивали, завлекали… Им было весело… И мне вдруг захотелось держать перед ними ответ. Я — один, а они все меня судят. Это уже не Лондон, это — чистилище…
Они все «ангелы» — ряженые, пьяные… Замолкают и слушают меня. Вас я тоже в этой толпе видел, правда!
Поначалу — растерянность, не знаю, что сказать. Приходит в голову, что лучше упасть на колени и так замаливать грехи — молча. Они почему-то смеются, мне это неприятно.
Один из «ангелов» приближается ко мне и говорит хрипловатым голосом: «Нам, ангелам, нравится, когда так каются, просят снисхождения… Грехи для того и существуют, чтобы их отпускать!» И тут же вся эта «банда» растворилась, разбежалась по своим злачным местам. А я так и остался — в коленопреклонении.
На следующий день я играл Моцарта. Если они сделали запись, то вы убедитесь, что все было именно так [197].
Вот, что еще сделал за это время — закончил читать «Пленницу» Пруста [198]. Смерть Бергота несколько театральна [199]… но важна философия!