На бетховенском концерте 77-го повелевал другой человек. Началось с выхода: что-то сжатое в кулак. Вместо поклона — два огненных взгляда исподлобья, Когда начал играть — искрошил зал на маленькие кусочки. Совсем не хотелось лестницы — перелететь к ножке рояля.
После одного из таких концертов встретил пианиста N, который показал открытку, полученную от Рихтера. Мне показалось, что этой открыткой он меня даже поддразнивал: «Спросил, как надо играть одно трудное место в сонате Шимановского… а он ответил! Ему понравилось, что я играю Шимановского. Даже пальцы указал… Представляешь, он всем отвечает!»
В эту секунду я и решил написать Рихтеру письмо.
Изорвал кучу бумаги в поисках необходимого тона. Отказавшись от высокопарного, выбрал деловой, непростительно дерзкий. Я не просил, а «требовал»: прийти в Камерный театр, где я ставил диплом, и сыграть оперу Бриттена. Оперу, написанную для рояля. Указал дату премьеры и опустил письмо в ящик — напротив его дома.
Через три дня меня позвали с проходной театра: «Совершенно незнакомый человек… спрашивает вас и еще… какие рояли есть в театре. Не иначе, хочет наняться настройщиком…»
— Свободных мест нет и роялей тоже! — объяснял вахтер посетителю.
— Как же вы без рояля? Это же театр музыкальный?
Он стоял как снежный человек — запорошенный, с надвинутой на брови шапкой.
— Мне обещали позвать Борисова.
— Я Борисов и есть.
— Вы?.. А я думал, что все режиссеры, как бы это сказать… не в ваших летах. Вообще, я режиссеров не очень… Больше — актеров Да, но вы же меня обманываете, заявляя, что ставите оперу для рояля. Если у вас нет рояля…
— У нас есть пианино!
При этих словах его как обожгло. Лицо выражало такую муку, что у меня на нервной почве задергалось веко: все, провал, какой черт меня дернул… Улыбка проглянула не сразу — крошечная, в четверть губы.
— Последний раз я играл на пианино в Одессе. Скажите, вам сейчас…
— Двадцать три.
— Примерно в этом возрасте я и играл… А ноты у вас есть? Когда кончится все это (он странно покрутил рукой у виска),обещаю, что оперу посмотрю.
— Что кончится?
— Моя болезнь — дыра в мозге!.. У вас тут хорошая церковь, я только что оттуда…
И почему-то запел «Tuba mirum». Вахтер не спускал с Рихтера глаз.
… Хорошая модуляция в фа-мажор, а у меня что звучит? — соль… Целый тон! Позвоните, пожалуйста, Нине Львовне через три дня.
Ушел и забрал ноты.
Я звонил и через три дня, и через две недели.
— Святослав Теофилович просил передать, что ноты стоят на пюпитре, — отвечала Нина Львовна любезней и любезней раз от раза.
Я боялся досаждать звонками и объявился теперь через месяц. На меня буквально обрушились:
— Где же вы пропадали? Сегодня в одиннадцать!
В лифте встретил клоуна Никулина, он жил в этом же доме на Большой Бронной.
— На шестнадцатый? К Рихтеру?
— А как вы…
— Он сегодня начал играть. Вот слушатели и потянулись. Когда я иду спать, у него начинается музыка. Передайте привет.
Я застыл у двери, которая вела в квартиру 58. Застыл, чтобы набрать воздух. А позвонить надо было в квартиру напротив — 59. Чтобы не перепутать номера, открыл записную книжку… но тут же дверь 58 распахнулась со свистом. Рихтер стоял с полотенцем на голове.
— Представляете, уже не болела. И вот опять… Дырка, как у Гоголя. А почему изволите опаздывать?
— (Растерянно)Я ведь на пять минут раньше. Наверное, ваши часы…
— У меня вообще нет часов! И никогда не было! Но вы все равно опоздали — лет на двадцать пять, точно. Я больше не буду играть хорошо!
И сделал двусмысленный жест: то ли входить, то ли не входить — как хотите. Я робко перешагнул. А он уже растворился в черной дыре коридора. Где-то щелкнул дверной замок.
Я остался один. Первое, что начал разглядывать — зал. Рояль стоял в самом центре, разделяя зал на две половины. Первая — определенно светлая. Два тяжелых торшера с рыжевато-золотистыми ногами освещали клавиши На рояле аккуратно разбросаны ноты, сверху — мой Бриттен. Меня это почему-то воодушевило. Еще я запомнил подсвечник из темной бронзы, внушительный крест с цепью, четки и картинку с немецким пейзажем. Электронные часики — по-видимому, японские — как будто говорили о другом летоисчислении.
В темной половине зала виднелись пятна от второго рояля, двух зеленых кресел и этажерки. Луна попадала через балконную дверь и накрывала рояль серебряной пылью. Неясно, из-за какой стены доносилась соната, поэтому я и решил, что есть еще комната, где Рихтер сейчас занимается. А он возник сзади, совершенно бесшумно — как привидение — незаметно сунув часики в карман пиджака.
— Вы разве не испугались? Странно… Когда там начинают играть (стучит ботинком по паркету),я могу делать вид,что играю… манкировать… Там живет пианист, очень приличный… так пусть он и за себя, и за меня…
Внезапно рассвирепев, подбегает к роялю и извергает «кластеры», диссонирующие аккорды безумной громкости. По всей клавиатуре — снизу доверху. Зашатались балконные стекла. У меня — звон в ушах и мороз по позвоночнику. Рихтер прислушался — соната на пятнадцатом этаже смолкла.
— Ага, наконец, и вы испугались — вижу… Когда въезжал в эту квартиру, полы проложили смолой и яичной скорлупой. Чтобы создать звукоизоляцию. Но знаете, где будет настоящая изоляция? Знаете?.. (Неожиданно).Давайте знакомиться — Слава!
И резко вытянул свою железно-жилистую ручищу. Я понял, что нужно «подыграть»:
— Юрий Олегович!
Рихтеру ответ понравился. Он тут же сорвал с головы полотенце.
— Вот вам часы (протянул те самые — электронные).Через полчаса начинайте звенеть, бить по рукам, грохотать! Два раза по полчаса, больше я не осилю.
Открыл ноты сонаты a-moll Шуберта, спросил самого себя: «Соната, чего ты хочешь от меня?» и… заиграл как Бог.
Все больше и больше я приходил в состояние сомнамбулическое, вспомнив, как гоголевский Пискарев покупал баночку с опиумом, как персиянин рекомендовал опиума не более, чем по семь капель на стакан. Я сидел неподвижный, уже накоротке с Шубертом, и портрет дамы в малиновой шляпке, висевший напротив, начинал исчезать. Совсем не ждал, что Рихтер вдруг обо мне вспомнит и заговорит, не прерывая игры:
— Ну…что видите?
Я растерялся — и от неясности вопроса и от мысли, что должен что-то сказать. Решил промолчать. Тогда вопрос был повторен в ультимативном тоне:
— Вы действительно ничего не видите? Видеть музыку совсем не сложно — надо только немного скосить глаза. У меня ведь свой кинотеатр… только кино я показываю паль-ца-ми! Никому его не навязываю, но нельзя же уставиться в ноты и… ничего не видеть? Вот Первый день — видите? Появляются глаза и возникает свет. Появляется рот и произносится слово. Наконец, вся голова…
Рихтер повторяет экспозицию первой части и снова слышится повелевающий тон:
— Поднимаются плечи, рука. Одной божественной дланью творит море, другой — воздвигает горы… (Внезапно обрывает игру).А полчаса еще не прошли? Где часы?
— Только десять минут.
— Не могу играть, потому что ужасно голоден. И вас голодом уморил. На кухне, кажется, есть сосиски и горчица. Я люблю только нашу горчицу, ядреную.
Когда уходил, совершенно забыл о своем Бриттене. Спать, конечно, не мог, думал, что нужно запомнить, как-то запечатлеть его «сотворение мира». Но как записать миражи, «ароматы в вечернем воздухе», краски, жестикуляции? Как. передать фразу, потерянную для времени и напоминающую вагнеровскую декорацию? Во всем — неуловимость, растворимость, неосязаемость, нерасчлененность. Если у Гоголя «толстый бас шмеля» — музыка, уже звучащая на бумаге, то фразу Рихтера, выпущенную в пространство, еще нужно поймать — чтобы сделать музыкой.
«Я разговариваю, как Даргомыжский в «Каменном госте», — признался однажды Рихтер. — Я подражаю Даргомыжскому. Это такой речитатив, который живет внутри меня…» «Внутри меня» — это и Шопен с сорока «девственными духами», и живопись всех стилей, и подзорная труба, и представление в шекспировском «Глобусе», и пентаграмма перед горящей свечой, и тень Бергота на фоне Дельфта, и сновидения, сновидения…