Если бы Иисус не проявил милосердия к Марии Магдалине, она, скорее всего, так бы и осталась блудницей.
Однако Хо Ши Мин, без сомнения, не был Иисусом, даже если многие вьетнамцы по-прежнему верят в его непогрешимость. Он был до мозга костей пропитан коммунистической идеологией, пропагандировал конфуцианство и с презрением относился ко всему, что связано с Иисусом. Трудно поверить, что когда-то я была готова посвятить ему жизнь. Но это к делу не относится.
Я родилась на севере страны, в Ханое. Там я жила и в определенном смысле живу до сих пор. В Сайгоне я только проживаю. Вот уже тридцать четыре года.
Прежде чем поселиться здесь, я два года жила недалеко отсюда — под землей, в Кути [5]. А до этого — в Гданьске. Там я тоже жила. Иногда мне кажется, что только там я жила по-настоящему.
У Тан блестящие глаза и миниатюрная, как у девочки, фигурка. Ее руки от запястий до плеч покрыты глубокими рубцами от ожогов. Трудно понять, сколько ей лет. Кожа на лбу и вокруг глаз гладкая. Короткие, черные, как смоль, волосы. Она свободно говорит по-польски, но с сильным акцентом. Когда служащий отеля подходит к нам с подносом, уставленным бокалами с вином, она закрывает глаза и поспешно прижимает к себе книгу, обернутую в коричневую бумагу, словно боится, что ее могут отобрать.
— Всем известно, что некоторые события оставляют в жизни такой глубокий след, что от него невозможно избавиться ни хирургически, ни химически, — говорит Тан. — Их не свести, как татуировку. Они остаются навсегда. Эти, у меня на руках, всего-навсего от «оранжа» [6]. Это не так страшно. Тогда все вокруг было оранжевым и казалось таким же привычным, как сейчас — смог от выхлопных газов мотороллеров и автомобилей в Сайгоне. У меня — всего лишь шрамы на руках. А у моих подруг, у которых нет следов от ожогов, из-за отравления «оранжем» родились уроды. Чтобы вьетнамские женщины не рожали будущих партизан, американцы либо сбрасывали на них бомбы, либо разбрызгивали «оранж». Я родила сына позже. Он нормальный. Здоровый, умный, любимый и… говорит по-польски. Я хотела родить его одному поляку. В Гданьске. У них с женой уже были две дочери, но он мечтал о сыне. В шестьдесят восьмом мне было двадцать. Я была здорова, верила в коммунизм и мечтала стать врачом. Я отправилась в Польшу поездом, через Китай, Монголию и Советский Союз и через три недели пути оказалась на Центральном вокзале Гданьска. В те годы в рамках «братской помощи» Польша принимала студентов из Вьетнама. В общежитии я чувствовала себя чужой, меня считали странной и называли «желтой». Наверное, вас это заденет, но поляки страшные расисты.
Он жил не в общежитии и годился мне в отцы. Работал хирургом и был доцентом на кафедре в медицинской академии. Он покорил меня умом и скромностью, я влюбилась, и он спал со мной. В перерывах между лекциями мы встречались в гостиницах, а когда не занимались любовью, он включал телевизор. В новостях показывали бомбардировки Вьетнама, и он, случалось, плакал. Он был странный — хирург и поэт одновременно, но явный неврастеник. Посмотрев новости, страшно ругался, выключал телевизор, пил водку из прямо из горлышка, а потом обо всем забывал. Он шептал мое имя, укладывал меня в постель и ласкал так, как если бы это было наше последнее свидание. Мужчина всегда должен ласкать женщину как в первый и последний раз. И целовал он меня так, словно это был наш последний поцелуй. На вокзале или в аэропорту. Через пять лет, тем же путем — через Советский Союз, Монголию и Китай — я вернулась в Ханой. Когда я уезжала с пропахшего мочой вокзала Гданьска, он меня не провожал. Возвращаясь на родину, я была уже не той, что раньше. Я была грустью, болью, одиночеством, а еще — грешной вьетнамской полькой. Я мысленно просила прощения у его жены, а потом, в поезде, читала вслух Галчиньского [7]. Начала в Тчеве [8], продолжила в Москве и читала до самого Ханоя. Как там…
Коль разлюбить меня потом
Тебе когда-то доведется,
Прошу, не говори о том —
Как Бог о том не говорит…
[9] — Чушь и безвкусица! Но тогда эти слова были для меня словно молитва. Я хотела быть с ним или умереть. Во Вьетнаме тогда было просто умереть. Через два месяца после возвращения в Ханой я проехала, прошла, проползла «тропой Хо Ши Мина» [10]через Лаос и Камбоджу в Сайгон, а оттуда — в Кути. Это более двух тысяч километров от моего дома. Просыпаясь в джунглях, я видела вокруг обгорелые трупы и огромные, больше, чем вся территория вокзала в Гданьске, воронки от бомб. Никогда не забуду, как впервые спустилась в тоннель в Кути. Госпиталь располагался на третьем уровне под землей. Молодой парень, стоящий у люка, назвал меня «польская пани доктор» и предложил мне попрощаться с солнцем, когда закрывал за мной люк. Я провела в кромешной темноте два года. Свет включали только на время операций. Надрезая скальпелем животы, спины, головы, я всегда мысленно слышала его голос. Он говорил по-польски: «Сделай все, чтобы они как можно меньше страдали, ведь это чьи-то сын или дочь». Я слышу этот голос до сих пор. Скажите, как сейчас выглядит вокзал в Гданьске? Расскажите мне про него по-польски, пожалуйста…
Справедливость
Она вошла в зал заседаний последней и села в одном из задних рядов, у самых дверей: если вдруг станет плохо и она начнет задыхаться, так будет легче пробраться к выходу. Это уже третье судебное разбирательство, и у нее есть опыт. Во время предыдущего она сидела слишком далеко от дверей и чуть не потеряла сознание, пока выбралась в коридор после объявления решения суда.
Этот процесс ведет та же судья, что и предыдущий. У нее узкие губы и морщинистый лоб, она никогда не улыбается и говорит точь-в-точь, как приходской священник, то есть словно произносит проповедь, и так же, как он, временами резко повышает голос.
Именно поэтому она перестала приглашать в дом на Рождество священника, а на воскресную службу ездит на трамвае в костел в Муранов [11].
Судья кричит громче всего, когда перед ней стоит Роберт, ее сын. Смотрит на него сверху и кричит. Особенно тогда, когда Роберт начинает говорить об Ане…
Аня — единственное существо, ради которого она живет. Ее внучка, дочь сына и «этой женщины». Уже год она не называет невестку иначе, как «эта женщина». Когда-то она пыталась ее полюбить. Теперь ненавидит. Прежде всего за то, что та хочет отобрать у нее Аню, а еще за то, что испортила жизнь ее сыну. Влюбила в себя, заставила поверить, что он может привыкнуть к проклятому лицемерному миру стеклянных варшавских офисов и превратиться из простого жестянщика в хозяина автосалона. Эта женщина увезла его в Варшаву, где он чувствовал себя не в своей тарелке и передвигался, как слепой по джунглям. Одевала его так, что он выглядел жалким клоуном, приучила говорить на языке, который ему непонятен, и водила туда, где он себя чувствовал (и был на самом деле) ее лакеем. А потом, чтобы еще крепче привязать его к себе, родила Аню. А когда окончательно заперла его в клетке, влюбленного в нее и в Аню, завладела его деньгами и отправилась на охоту.
Он днями напролет клепал кузова «мерседесов», а она по вечерам встречалась в дорогих ресторанах с владельцами этих «мерседесов». Однажды в воскресенье, примерно год назад, в день рождения Ани, за завтраком, эта женщина сказала ему, что они абсолютно не подходят друг другу и что она никогда его не любила. Он ее ударил. Конечно, ему не следовало этого делать, но мать на его месте поступила бы так же.