– Вот без чего бы я обошлась, так это без тоста Ника Казанзакиса, – сказала она.
– Ник молодчина, – ответил Константин. – Ну, любит иногда пошутить. Он же никого не задел.
– Задел – Бетти Эмори. Я сидела с ней рядом. И видела, как она поджала губы.
– Да и хрен с ней, с Бетти Эмори. У этой бабы, судя по ее виду, кол в заднице торчит.
– О, замечательно. Очень изящный отзыв о леди. Я тебе одно скажу – она настоящая леди. Чего не скажешь о половине сегодняшних женщин.
Константин забрался в постель. Запах спиртного мешался с его, хорошо знакомыми Мэри, персональными запахами.
– Давай не будем ссориться, – сказал он. – Хотя бы сегодня.
– Очень хорошо. С превеликим удовольствием обойдусь без ссоры.
Он натянул одеяло на грудь. Какое измученное у него лицо, подумала Мэри, какое усталое. Он стареет.
– Сегодня была свадьба нашей дочери, – сказал Константин.
– Да.
– И теперь она миссис Эмори. Сьюзен Эмори.
– Я знаю.
Мэри выключила свет. В темноте начали неторопливо проступать отдельные детали обстановки: половинка туалетного столика Мэри с его овальным зеркалом, ближняя к кровати ножка шезлонга, в котором никто никогда не сидел. Стало слышным тиканье стоявших на столике у кровати часов. А следом возник и еще один звук, странный, – поначалу Мэри решила, что он доносится с улицы, но потом поняла: это плачет, отвернувшись от нее, Константин. Она приложила ладонь к его спине, расчерченной широкими полосками пижамы.
– Кон? – сказала она. Муж не ответил. – Кон? Как ты себя чувствуешь?
– Хорошо, – сдавленно отозвался он.
– Что с тобой, Кон?
– Ничего.
– Ну как же ничего?
Прошла наполненная звуками плача минута. Вся моя жизнь, думала Мэри, протекает не во мне, а снаружи меня. И я ничего о ней не знаю.
Наконец Кон произнес:
– Не могу поверить, что она и вправду ушла.
Эти слова наслали на него новую волну рыданий, и звучание их казалось не вполне человеческим, похожим скорее на треск, с которым рвется мокрая бумага. Мэри ощущала и сострадание к нему, и, пожалуй, в той же мере раздражение.
– Сьюзен не ушла, – сказала она. – Просто у нее началась своя жизнь. Да и Нью-Хейвен не так уж далеко отсюда.
– Она ушла, – ответил Константин. – Она больше не наша.
– Так ведь она уже долгое время не была полностью нашей, верно?
– Она была моей, – произнес Константин.
Мэри поняла. И отогнала от себя эту мысль.
– Ты просто устал, – сказала она. – И выпил лишнего. Встанешь утром, и все будет хорошо.
Он повернулся к ней. Искаженное плачем лицо его казалось в темноте безумным, старым.
– Прошу тебя, – выдавил он и протянул к ней руки, а когда она не приняла объятия, уткнулся ей в шею горячим, мокрым лицом и сказал еще раз: – Прошу тебя.
– Ты просто устал, – повторила она. – И выпил.
– Не только это, – ответил он. – О господи.
Он поцеловал ее в шею, взял за подбородок, прижался губами к ее губам. Они не любили друг дружку – сколько уже? – полгода? Больше? И эта ночь ночью любви не станет, во всяком случае для нее. Она давно начала понемногу выигрывать битву, которую вела со своими чувствами. И не один уже год чувствовала, как желание покидает ее, гаснет, словно свет в отходящем ко сну доме. Случались мгновения, когда на нее, лежавшую вот здесь, в постели, нападала паника. Так совершалась ее судьба, так будущее вшивало себя стежками в ее кожу. Другой жизни, отличной от этой, не будет. Ее чувства, сам ее страх стали, похоже, привычными ей – частью того, что она подразумевала, произнося слова “моя жизнь”. Ну так вот, сегодня она никакого желания что-то менять в своей жизни не испытывает. И уж не с Константином же, слезливым и пьяным, и не после такого трудного дня.
Она высвободила губы, сказала:
– Давай спать, милый. Утром тебе станет лучше.
– Я не могу заснуть, – пожаловался он.
– Можешь-можешь, – заверила она его тоном, каким разговаривала с детьми, пробудившимися от страшного сна. И в который раз подивилась прозвучавшей в ее голосе материнской убежденности. “Они верят мне, своей матери. Верят, что я знаю, о чем говорю”.
– Ты просто закрой глаза, – сказала она. – Даже опомниться не успеешь, а уже заснешь.
И к ее удивлению, он послушался. Тихо вернулся на свою половину кровати, словно назойливый мальчишка, жаждущий порядка, даже когда он твердит, будто ему хочется, чтобы в мире было побольше шума и треволнений. Мэри тихо лежала рядом, с материнской озабоченностью вслушиваясь в затихающие рыдания мужа. И только когда он заснул, на нее накатил ужас, столь могучий и невыразимый, что она выскочила из постели и приняла сразу три пилюли, дабы оделить себя непритязательным даром сна.
Мэри достала из ящика щетку для волос, дешевый браслетик, янтарный брусочек мыла. Она понимала: нужно остановиться. И утешила себя тем, что составила краткий список своих достоинств. Все, что она украла, было дешевым, и ни одной из этих вещиц она ни разу не воспользовалась. А пока она ими не пользуется, они не смогут ее обличить. Сьюзен присылала с Гавайев, где проводила медовый месяц, почтовые открытки, короткие, не содержавшие подробностей уверения в счастье, написанные почерком более замысловатым и взрослым, чем тот, какой помнила Мэри. Она прикрепляла их разными магнитиками к дверце холодильника. А украденные вещи складывала в ящик комода, подальше от глаз, пока запас их не приобрел сходство с приданым нищенки-невесты.
1970
Он называл это балетом автомобилей. В происходившем присутствовала такая же сила и грация, такое же музыкальное спокойствие. Над проселочными дорогами свисали ветви черных деревьев, столбы изгородей тянулись вдоль них, темные и торжественные, как надгробные камни. За деревьями и столбами спали под голубыми от лунного света кровлями фермеры. Билли нравилось воображать тишину. И рисуя ее себе, он еще пуще влюблялся в то, что делали с ней фары машин, их музыка и моторы. Мимо пронеслись три опаленных золотым и серебряным светом ветви. Пыль вскипала, желтея под фарами, и, покраснев, уносилась назад. Обрывки их любимых песен вторгались в фермерские сны.
– Балет автомобилей! – крикнул он с заднего сиденья и высунул свои большие, еще и увеличенные башмаками, ноги в окно.
В такие мгновения ночи он ощущал, как перед ним разворачивается, похрустывая, новый мир любви и свободы. Иногда это была машина, принадлежавшая отцу Ларри, иногда – отцу Бикса. Иногда, в ночи особенно удачные, обе. Отец Ларри ездил на зеленом “шевроле-импала”, отец Бикса на “форде-гэлакси”. В “шевроле” ощущалась порода, однако “форд” с его плавным резиновым ходом позволял развивать скорость, от которой у Билли щемило в животе и начиналась эрекция. И он каждый раз надеялся, что сегодня им достанется “форд”.
– Быстрее, – сказал он. – Газани.
Голосом его говорила скорость. Он был самым маленьким, самым умным, внушавшим самую сложную любовь и ненависть. Радио играло “На высоте в восемь миль”.
– Чокнутый, – сказала Дина.
Она, как и Билли, сидела сзади, прижав свое большое колено к его костлявому. Пухлые губы Дины покрывала светло-розовая помада, брови ее были вычернены жирным карандашом. Башмаки у нее были повыше Билловых. Она называла себя королевой пиратов.
– Да, – согласился он. – О да. Я чокнутый.
Она потерлась своим коленом о его. И на Билли накатила давно знакомая ему нервозность, перенимавшее дух ощущение западни. Сидевшие впереди Бикс и Ларри по очереди прикладывались под рев музыки к бутылке водки. Иногда это была водка, иногда пиво – чем удавалось разжиться, то и пили. Как-то раз Дина сперла у отца бутылку crème de menthe[4], и Билли с Ларри вызеленили блевотиной целых три мили дороги.
– А что, мальчики, дамам здесь выпить не дают? – спросила Дина. Ларри протянул ей бутылку. Бикс сидел, вцепившись распрямленными руками в руль, безмолвный, смертоносно счастливый. В нем ощущалась некоторая подловатость. Ночь проносилась мимо с ее насекомыми, с чересполосицей оттенков черноты.