– Ты замечательно выглядел бы, осыпанный звездами, – сказала она, однако по тону ее Константин понял, что эта тема ей уже наскучила.
Когда голос Мэри понижался, а руки лениво вспархивали к волосам, это означало, что разговор стал ей неинтересным, хоть она и могла продолжать его, не вслушиваясь в то, что говорит. Константин никогда еще не встречал человека такого стойкого и так легко впадающегося в скуку.
Чтобы вернуть ее назад, он спрыгнул с качалки, подошел к перилам. И теперь смотрел вместе с Мэри на задний дворик ее родителей, на сарайчик, в котором ее отец держал инструменты, на безумную россыпь звезд.
– Если кто и выглядит замечательно, так это ты, – прошептал он.
– О, я ничего себе, – отозвалась, не взглянув на него, Мэри. Тон ее все еще оставался ленивым, сонным. – А вот ты – настоящий красавец и знаешь это. Одна девочка из школы на днях спросила, не боязно ли мне встречаться с таким красивым мужчиной. Она считает, что с нашими домашними увальнями как-то спокойней.
– Так я и есть домашний, – сказал он.
Вот тут она повернулась, чтобы взглянуть на него, и Константин удивился, увидев на ее щеках румянец гнева.
– Не жеманничай, – сказала она. – Мужчине это не к лицу.
Опять он сказал что-то не то. Он решил, что Мэри говорит о мужчинах, которым хочется обзавестись домом, семьей. Он неизменно старался выглядеть в ее глазах человеком, обладающим качествами, которые ей больше всего по душе.
– Я не… – начал он. – Я только хотел…
Она провела пальцами по его груди:
– Не обращай внимания. Я немного дерганая сегодня и не без причины. У меня от таких звезд всегда ум за разум заходит.
– Да, – сказал он. – Звезды очень красивые.
Мэри отняла пальцы от его груди, снова повернулась лицом к двору и начала наматывать на палец прядь своих волос. Константин смотрел на этот палец, томясь сжимавшим ему горло в комок желанием.
– Только зря они тратят свой свет на Ньюарк, – сказала Мэри. – Посмотри на них, сверкают что есть мочи. Грустно это, тебе не кажется?
Ньюарк Константину как раз и нравился. Нравились его горделиво уходившие в небо дымовые трубы, простая, домашняя понятность прямоугольных кирпичных зданий. Но он понимал: Мэри хочет услышать от него слова презрения к этим заурядным красотам, которые и полюбились-то ему лишь благодаря знакомству с ней.
– Грустно, – согласился он. – Да, это очень грустно.
– Ах, Кон, как я устала от… Не знаю. От всего.
– Устала от всего? – повторил он.
Мэри рассмеялась и в смехе этом Константин услышал отзвук издевки. Временами он говорил что-то, представлявшееся ей смешным, а почему, Константин понять был не способен. Ему нередко казалось, что самые простые утверждения его или вопросы словно доказывают справедливость какой-то горькой шутки, одной только Мэри и известной.
– Ну, от школы. Совершенно не понимаю, зачем мне история с геометрией. Я хочу работать, как ты.
– Работать в бригаде строителей? – удивился он.
– Да нет, глупыш. Но я же могла бы работать в офисе. Или в одежном магазине.
– Ты должна окончить школу.
– Не понимаю зачем. Учеба мне не дается.
– Тебе все дается, – ответил он. – Все, что ты делаешь.
Она намотала прядь на палец потуже. Опять рассердилась. Разве с ней заранее угадаешь? Временами лесть приходилась кстати. А временами Мэри отбрасывала ее, точно пригоршню камушков.
– Я знаю, ты считаешь меня совершенством, – низким голосом произнесла она. – Ну так я не такая. И тебе, и моему отцу пора бы понять это.
– Я понимаю, что ты не совершенна, – сказал он и сразу сообразил, что голос его звучит неправильно – неискренне, слишком молодо, с каким-то виноватым попискиванием. И поспешил добавить в него нотки пониже: – Просто я люблю тебя.
А это утверждение – оно тоже часть безмерной, недоступной его разумению шутки?
Похоже, что нет, – Мэри не засмеялась.
– Мы оба повторяем это и повторяем. – Она по-прежнему вглядывалась в двор. – Люблю, люблю, люблю. Откуда ты знаешь, Кон, что любишь меня?
– Я знаю любовь, – сказал он. – Я думаю о тебе. Все, что я делаю, – для тебя.
– А если я скажу, что иногда не вспоминаю о тебе по несколько часов?
Он не ответил. Какой-то зверек, кошка или опоссум, тихо рылся в одном из мусорных баков.
– Это не значит, что ты мне безразличен, – продолжала Мэри. – Небезразличен, очень. Может быть, я просто пустышка. Но разве любовь не должна изменять все-все? А я остаюсь такой, какой была всегда. По-прежнему просыпаюсь утром и думаю: ну вот, нужно прожить еще один день.
Уши Константина наполнил отдающийся эхом океанский гул. Неужели сейчас это и произойдет? Неужели она скажет, что лучше им какое-то время не встречаться? И чтобы остановить время, наполнить чем-то воздух, он сказал:
– Я могу увезти тебя, куда ты захочешь. Сейчас я помощник бригадира, но скоро узнаю достаточно для того, чтобы получить другую работу.
Она повернула к нему посветлевшее лицо.
– Я хочу лучшей, чем эта, жизни, – сказала она. – Я не такая уж и жадная, честное слово, просто…
Взгляд ее оторвался от лица Константина, пробежался по веранде, на которой они стояли. И Константин увидел эту веранду глазами Мэри. Ржавая качалка, картонный ящик с молочными бутылками, глиняный горшочек с чахлой геранью. Константин сознавал, что внутри дома перемещаются ее родители и братья и у каждого множество собственных поводов для недовольства. Отец Мэри отравлен фабричной пылью. Мать живет среди руин красоты, которая, как она наверняка полагала когда-то, сможет перенести ее в другую, лучшую жизнь. Бездельник Джоуи, брат Мэри, все еще ищет, где лучше, повинуясь слепому инстинкту, – словно рыба, ищущая, где глубже.
Константин сжал ладошку Мэри в своей.
– Все будет, – сказал он. – Да. Все, чего ты хочешь, случится.
– Ты правда так думаешь?
– Да. Да, я в этом уверен.
Она закрыла глаза. В этот миг никакая шутка ему не грозила, и он понял, что может поцеловать Мэри.
1958
Мэри, сооружавшая, следуя напечатанным в журнале указаниям, пасхальный торт, коему надлежало придать обличие кролика, вырезала хвост и уши зверька из желтоватого коржа, круглого и безмятежно невинного, точно луна в окошке детской. В работу эту она ушла с головой. Прикованные к тесту глаза потемнели, губы сжимали высунувшийся наружу кончик языка. Она вырезала одно совершенное по форме ухо и принялась за второе, когда в лодыжку ей ткнулась лбом Зои, ее младшенькая. Мэри ахнула и на втором ухе появилась округлая дырка размером с ноготь большого пальца.
– Черт, – прошептала она.
Прежде чем Зои налетела на нее, Мэри владело только одно желание: вырезать из свежеиспеченного коржа безупречно симметричное ухо. И вся она была воплощением этого желания и ничем больше.
Она взглянула на Зои, сидевшую на корточках у ее ног, поскуливая и шлепая ладошками по крапчатому линолеуму. Что сейчас произойдет, Мэри знала. Зои того и гляди накроет с головой волна недовольства, из-под которой ее никакими утешениями не вытянешь. Зои была самым странным на свете ребенком, запертой шкатулкой, и ни доброта, ни раздражение, ни лакомые кусочки проникнуть внутрь нее Мэри не позволяли. Понять Сюьзен и Билли было проще – они-то плакали только от голода или усталости. Даже при самых худших их вспышках недовольства они поглядывали на Мэри просительно, словно говоря: дай мне хоть что-нибудь, любой повод снова прийти в себя. Их легко было утешить игрушкой или пирожком. А Зои встречала свои несчастья с раскрытыми объятьями. Она могла на целый час, если не больше, распсиховаться без сколько-нибудь понятной причины – к чему сейчас дело и шло. Мэри чувствовала приближение этой беды, точно так же, как мать самой Мэри чувствовала, если можно верить ее словам, приближение ненастной или ясной погоды. Чувствовала просто-напросто суставами. На разделочном столе перед Мэри были разложены коржи, кокосовая глазурь, мармеладки, лакричная стружка. Окинув все это взглядом, она опустила глаза на обозленное дитя, готовое вот-вот впасть в отчаяние – с чувственным, безнадежным наслаждением, с каким после очередного тяжелого дня падает в кровать взрослая женщина.