Как он любил видеть их за каким-нибудь таким делом, какими дочки-матери занимаются вместе. На его отцовский взгляд, одна другую подсвечивает, одна другой добавляет энергии. Вот они, наплескавшись в волнах прибоя, выходят из воды и бегут наперегонки за полотенцами — жена только-только перешагнула точку своего наивысшего физического расцвета, а дочь вот-вот начнет приближение к ней. Рубеж в циклическом движении жизни; много позже он думал, что, заметив его, он, кажется, охватил своим пониманием всю женскую природу. Мерри, проявляющая все больше любопытства к атрибутам женственности, примеряющая перед зеркалом мамины украшения, а мама рядом, помогает ей «навести марафет». Мерри говорит с Доун о том, что боится остаться одна, потому что подружки объединились против нее, что дети ее вообще сторонятся. В подобные сокровенные моменты, исключавшие его присутствие (дочь доверяется матери, Доун и Мерри составляют единое эмоциональное целое, они одна в другой, как русские матрешки), он острее всего чувствует, что Мерри — это не уменьшенный слепок с Доун или с него, а маленькое самостоятельное существо, некая их вариация, похожая на них, но обновленная и наделенная своими собственными отчетливыми признаками — и бесконечно родная.
Не дом ненавидела Доун — ей невыносимо было сознавать, что сам побудительный мотив, сама необходимость иметь дом (заправлять постели, накрывать на стол, гладить занавески, организовывать праздники, намечать дела на неделю и распределять свои силы) разлетелась на куски вместе с магазином Хэмлина; густая наполненность ее дней, плавная регулярность, определявшая течение их жизни, осталась в ее душе лишь иллюзией, неправдоподобной, недостижимой фантазией — насмешкой, в сущности, ибо для любой другой олд-римрокской семьи она была реальностью. Об этом ему говорили не только бесчисленные воспоминания — в верхнем ящике его офисного стола у него всегда под рукой лежал десятилетней давности экземпляр «Денвиль-Рэндольф курьер», где на первой странице была статья о Доун и ее бизнесе. Она согласилась дать интервью только при условии, что журналист ни словом не обмолвится о ее титуле «Мисс Нью-Джерси-1949». Журналист обещал, и статья появилась под шапкой «Олд-римрокская жительница считает, что ей повезло, потому что она любит свое дело». И каждый раз, как он брал статью в руки, ее заключительные строки, при всей их безыскусности, пробуждали в нем чувство гордости за жену: «„Это счастье — заниматься любимым делом и добиваться в нем успеха“, — говорит миссис Лейвоу».
Статья в «Курьере» свидетельствует как раз о том, как сильно она когда-то любила дом и всю их жизнь. На фотографии она стоит перед камином, на котором выстроены в ряд оловянные блюда; пальцы прижатых к груди изящных рук красиво переплетены; белый свитер с высоким воротом, кремовый жакет, прическа «под пажа» — вид несколько простенький, но милый; под фотографией написано: «Миссис Лейвоу, бывшая „Мисс Нью-Джерси-1949“, с удовольствием живет в доме, которому 170 лет, олицетворяющем, как она говорит, ценности ее семьи». Когда Доун в ярости позвонила в газету, журналист ответил, что не нарушил слова и в тексте конкурс красоты не упоминается, это редактор втиснул «Мисс Нью-Джерси» в подпись под снимком.
Нет, она не ненавидела дом, конечно, нет; и, во всяком случае, это не имело значения. Важно было одно — чтобы она оправилась от потрясения, пришла в себя; подумаешь — пару раз неловко высказалась на людях. Главное — она уже чувствовала себя лучше. Наверное, ему было немножко не по себе оттого, что к своему исцелению она шла путем такой самонастройки, в которой он лично не чувствовал регенерирующей силы и которая не вызывала у него чистосердечного одобрения — даже казалась немного обидной. Он не смог бы никому сказать — а тем более убедить самого себя, — что сейчас ему ненавистно то, что он когда-то любил…
Опять он за свое. Но он не мог с собой ничего поделать. Ему вспомнилось, как семилетняя Мерри пекла печенье с шоколадной стружкой, обычно две дюжины штук, и при этом объедалась сырым тестом; еще и через неделю они повсюду находили шматки теста, даже на холодильнике, — так разве можно ненавидеть этотхолодильник? Как он может позволить своим эмоциям наполниться другим содержанием, как может даже представить себе (Доун это удается), что ему будет легче, если они заменят этот холодильник почти бесшумным «Айс-Темпом», «роллс-ройсом» среди холодильников? Как хотите, но не мог он сказать, что не любит кухню, в которой Мерри когда-то пекла свои печенья, плавила сыр для сэндвичей или делала запеканку zity,и разве важно, что шкафчики там не из нержавеющей стали, а столешницы — не из итальянского мрамора? Не может он сказать, что ему противен погреб, где Мерри иногда играла в прятки с визжащей оравой подружек, хотя ему самому иной раз, особенно зимой, бывает страшновато спускаться в это мышиное царство. Не может он сказать, что ему не нравится массивный камин с висящим над очагом старинным железным чайником, который Доун вдруг начала считать нестерпимо банальной декорацией. Перед его глазами стояла сцена, повторявшаяся в начале каждого января: он рубит новогоднюю елку на части и бросает их, все сразу, в огонь; на высохших ветках мгновенно занимается яркое пламя; танцующим теням аккомпанирует громкое потрескивание и посвистывание, и кажется, что какие-то бесы карабкаются к потолку по всем четырем стенам. От всего этого Мерри приходит в бурный, смешанный с ужасом восторг. Не мог он сказать, что ему противна ванна с ножками (когтистыми лапами, сжимающими шар), в которой он купал Мерри, — что из того, что на эмали и вокруг стока от жесткой колодезной воды за долгие десятилетия образовались невыводимые пятна? Его даже унитаз не возмущал, несмотря на его неполноценность (нужно было долго подергивать и покачивать ручку, прежде чем перекроешь поток из сливного отверстия). Он помнил, как однажды Мерри рвало, и она стояла на коленях перед этим унитазом, а он, тоже стоя на коленях, поддерживал ладонью ее лобик.
И точно так же не мог он сказать, что ненавидел свою дочь за ее поступок, — куда там! Если бы вместо этих сумбурных метаний: реальной жизни без нее, жизни с ней — в воспоминаниях, жизни с ней — в мыслях о ее теперешнем существовании — была просто ненависть, столько ненависти, сколько хватило бы, чтобы освободить его от дум о ней, прежней или нынешней! Если бы в его власти было воспринимать мир, как все люди, снова быть естественным, непритворным человеком, а не шарлатаном, имитирующим подлинность, снаружи невозмутимым, а внутри снедаемым муками Шведом, внешне твердым, а на самом деле вечно колеблющимся Шведом, благодушным, улыбающимся мнимым Шведом — саваном заживо похороненному настоящему Шведу. Если бы ему было дано вернуть своему существованию хотя бы малую толику той неделимой цельности, которая когда-то, до того, как он стал отцом ребенка, обвиняемого в убийстве, питала его физическую крепость и давала свободу телу. Если бы он пребывал в неведении, как думали, глядя на него, некоторые; если бы был так же прост, как Швед Лейвоу — легенда, сочиненная его сверстниками во дни, когда их душа жаждала поклонения герою. Если бы он мог сказать: «Ненавижу этот дом!» — и снова стать Шведом Лейвоу из Уиквэйка. Резануть: «Ненавижу этого ребенка! Не желаю ее видеть!» — и уже бесстрашно отступиться от нее, на веки вечные презреть и отринуть, а вместе с ней отмести и идеи, не имеющие ничего общего с «идеалами», отдающие уголовщиной, авантюрностью, манией величия и безумием, — идеи, во имя которых она была готова если не уничтожить, то во всяком случае без сожаления бросить свою семью, пренебрегши жестокостью такого поступка. Слепая враждебность и инфантильная жажда устрашать — вот ее идеалы. Вечный поиск предмета для ненависти. Да, дело здесь отнюдь, отнюдь не в одном ее заикании. Ожесточенная ненависть к Америке — это отдельная болезнь. А он Америку любил. Так приятно было быть американцем.Но в то время он боялся даже подступаться к ней с этой темой — как бы не выпустить из бутылки демона поношения. Заикающаяся Мерри держала их в постоянном страхе. Да к тому времени он уже и влияния никакого не имел. И Доун не имела. И его родители не имели. Какая она «его» сейчас, если она не была «его» уже тогда — определенно не была, если всего лишь отцовская попытка объяснить ей, почему он с теплотой относится к стране, в которой родился и вырос, мгновенно ввергала ее в состояние готовности к блицкригу. Чертова заика, брызжущая слюной! Что она о себе возомнила?