На участке по правой стороне — единственном на улице — была открыта калитка. «Спрячемся», — выдохнула Полинка — и мы нырнули в спасительную темноту, не разбираясь, чей это участок и живет ли там кто-то. Спотыкаясь, разбивая коленки, не чувствуя саднящих ладоней, забились куда-то к фундаменту недостроенного дома.
Немного перевели дух и огляделись. Мы сидели в большой тачке, наполненной сухим цементом. Уходила в глубину участка, к сарайчику, дорожка. На пороге, молча рассматривая нас, попыхивая сигаретой, стоял Казак. Просто стоял и курил.
Вдали ревели моторы мотоциклов — взвывали, взбирались по пологой Казаковой улице. Приближались, урча, как голодные звери.
Казак медленно — вразвалочку, руки в карманы, в углу рта вспыхивает огонек сигаретки — прошел к раскрытой калитке. Мимо нас, не глядя, как мы корчимся у тачки с цементом.
Мотоциклы ревели уже где-то совсем рядом с калиткой, и видно было, как мощные фары высветили кочки, поросшие жесткой травой, хороводы комаров и толстую жабу, которая медленно ковыляла через улицу и теперь замерла в столбе света. Она не мигала, только толстая шея в бородавках мерно раздувалась, ходила туда-сюда.
Рыкнув в последний раз, пострашнее, моторы, как по команде, замолкли. Стало тихо — очень тихо, по-ночному и пугающе. Мы затаили дыхание, а сестра-Ася, кажется, вообще перестала дышать, будто умерла в ту же минуту. Полинка сжала сильно-сильно мою ладонь. Руки у нее совсем холодные — настоящие ледышки.
Деревенские верхом на двух мотоциклах — теперь они казались мне огромными, просто великанами — стояли прямо перед Казаком. Руки на руле, головы вызывающе вскинуты. Те, что сидели сзади, старались заглянуть за Казакову спину, на участок.
Молчание — такое сильное, что, казалось, разорвет сейчас ночной воздух, — тянулось бесконечно. Они просто стояли и смотрели друг на друга — не отрываясь. Вспыхивал и гас огонек сигареты в углу рта Казака.
Тишина лопнула, оглушительным треском моторов взорвалась, распалась на кусочки. Тот, что сидел за рулем первого мотоцикла, отвел глаза — первым, ударил, словно с досады, по педали стартера, еще раз, неистово, яростно, газанул и сорвался с места. Второй мотоцикл, зарываясь задним колесом в уличный гравий и оттого немного заваливаясь набок, полетел за ним.
Казак еще — все так же молча — неподвижно постоял около улицы. На фоне густо-синего неба вырисовывался крепкий затылок и аккуратные уши.
Потом повернулся и не спеша прошел по дорожке в дом. Мимо нас — будто нас и нету. И закрыл входную дверь.
Мы, падая и спотыкаясь, прислушиваясь — нет ли где деревенских — и не веря в свое спасение, побежали улочками, через маленькие пруды, домой. Не разбирая дороги в темноте, пробегали по чужим огородам.
— Черт-черт, — жалобно приговаривала сестра-Ася, когда мы случайно наступали в спелые уже кабачки, поскальзывались и падали. Добежав до дома, долго не могли отдышаться. Отряхивали с брюк колючки репейника, цементную пыль и светло-зеленую кожицу растоптанных кабачков. Сердце прыгало как сумасшедшее, и было вовсе не до сна.
Когда Симка с Пашкой снова натаскали из лесу хвороста и маленьких поленьев, принесли на берег пруда мешочек картошки, история с деревенскими почти уже забылась. Быстро — как забывается что-то стыдное, неловкое и даже обидное.
Снова летели к ветвям дуба — туда, где в дупле живет огромный шершень, — мириады искр, снова тянулись к костру ребята с соседних улиц. Садились — бок о бок, протягивали руки к огню.
За спиной Пашки что-то хрустнуло, и гитарист Миша вышел к огню — по-хозяйски, будто его разожгли специально для него. Из темноты показались Буратино и Леша-Пескарь. И Казак, о котором нам тоже хотелось забыть.
Я испугалась, что он все-все расскажет — и про деревенских, и как мы бежали, а потом сидели в тачке с цементом. Но Казак только молча посмотрел на нас и присел на полуобгоревшее грязное бревно. Медленно, с удовольствием закурил, выкинув спичку в пруд. Буратино и Леша-Пескарь заметно скучали.
Наверное, чтобы оживить всех, Пескарь выругался — нарочно грубо, громко, — с вызовом глядя на нас.
Буратино угодливо хохотнул, предвкушая ссору и скандал.
Гитарист Миша с издевкой прошелся аккордом по грифу гитары.
И вдруг Казак, пристально глядя на Пескаря, веско сказал:
— При них, — он торопливо, как-то даже воровато, глянул на меня и тут же отвел взгляд, — не ругаться. Понял?
Все замерли. Лицо Буратино вытянулось. Мишина гитара захлебнулась аккордом. Лешка подался назад, недоверчиво глядя на Казака.
— Бери пример вот с меня, — усмехнулся тот и, размахнувшись, прибил комара, который устроился на его щеке, рядом с оспинкой.
Занавешенное окно
— Если нас заловят, скажем, спутали адрес, — сказал Пашка.
— М-ме, — промычала сестра-Ася. Это значило — она не знала, пойдет ли с нами. Трусила, то есть.
— Не заловят, не заловят, — засуетился Симка.
Полинка молчала.
Про Дом придумал Симка. Он любил все таинственное, а таинственнее Дома в поселке не было ничего. Может быть, только странные исчезающие озера в лесу или там леший, который водит грибников в чаще и за просеками после полудня, будто софиты в театре, поворачивая солнце то так, то эдак. За сторожкой, прямо над полями, когда-то стояла церковь, провалившаяся под землю, говорили деревенские. А где-то за деревней Душищево одиноко чернел Васенин пруд — туда еще лет сто назад свалилась девка Васена, стирая белье, да так до сих пор и живет в воде. Русалкой тащит рассеянных под воду.
Дом был сама загадка — к нему не прилагалось никаких объяснений и легенд. Он просто стоял совсем у леса неподалеку от водокачки, на отшибе, — доски припущены черными дождевыми разводами, крыша подернута зеленью мхов, а окна изнутри забиты выцветшим на солнце рубероидом. Только одно окно казалось живым — на нем висела, вроде занавески, не оставляя даже щелочки, чтобы заглянуть внутрь, огромная старая солдатская шинель.
Вокруг буйствовала крапива, по растрескавшемуся фундаменту рассохшейся веранды карабкался мышиный горох, размеченный желтыми и фиолетовыми цветочками, и иван-чай колосился у полинявших палок, вбитых в землю, — они обозначали границу участка. Здесь никто не сажал деревьев — казалось, кто-то странный быстро-быстро построил дом и оставил жить своей жизнью: взрослеть, стареть и ветшать в одиночестве.
Оттого он превратился в живое существо с самостоятельными и совершенно непонятными буднями. Мы о нем говорили с уважением, вот так, с нажимом: «Ты Дом уже видел?» Почти по имени-отчеству.
— В Доме горел свет, — Симке очень хотелось, чтоб ему поверили, — будто внутри свечку зажгли — кусок шинели отогнулся, было немножко видно. Ну пошли, пошли — надо все обязательно разведать!
Улица, на которой стоит Дом, — страшная. Потому что у леса — и еще на участках вокруг — почти никогда никто не живет.
Пашка вообще всегда делает вид, что ему море по колено. Симка тоже темноты не боится.
А мы, девочки, Дома побаивались. Страх отталкивал от него и притягивал мощным магнитом.
Я лично много всякого боюсь — пауков, например, или темного леса. Чтобы не бояться леса, мы придумали испытание на храбрость. Нужно было ночью пройти — в темноте — от улицы Дома до нашей. По кромке-тропинке.
Мы шли гуськом, стараясь не смотреть вбок, где лес чернел ночными густо-масляными тенями и вздыхал шорохом осиновых листьев. Кто-то истошно взвизгнул, и мы — лосями, спотыкаясь и поскальзываясь, обдирая коленки и тычась друг другу в спину — от ужаса завопили громко и надсадно и кинулись бежать. Потом сестра-Ася оправдывалась, что ей паук сел на шею. Но мы-то точно знали, что ночью пауки спят.