Зыркал глазами-маслинами, неожиданно мудро и насмешливо щурился, если кто-то задирался. Поэтому к нему и не приставали. Герой же.
Как и полагается герою, он всюду лез первым. С берега бросался в холодную воду — первым, входя в темно-зеленую глубину безупречным углом сложенных рук. Отфыркивался долго — как тюлень, закидывал смоляную мокрую челку, налипшую на лоб, насмешливо наблюдал за остальными. А все стайкой топтались у кромки воды, не решаясь окунуться.
Костян появился в поселке внезапно — будто кто его нам наколдовал. В прошлое еще лето его никто не знал, а тут — нате-ка, с размаху оказался в гуще дачных ребят и сразу, без труда, заделался героем. И это признавали все. В тот год, когда он вдруг возник на главной улице на своем велосипеде, ловко подрулил к нам и тормознул лихо, остановившись в миллиметре от Полинки — словно циркач, — стояла жара. Раскаленное солнце вечерами медленно садилось за лес гигантским малиновым шаром, а по утрам вода в прудах была теплой, словно разогретое молоко. Костян позвал всех нас на бугор — за сторожку, — мы сидели на откосе, круто спускавшимся вниз, к шоссе, ели яблоки.
— На меня капнуло, — сказала вдруг сестра-Ася.
— Сейчас вообще смоет, — засмеялся Пашка.
— Дождь, — упрямилась она.
И дождь действительно шел. Ему было все равно, что ярко светило солнце, что на всю бескрайнюю ширь горизонта — над пшеничными полями и ручьем, обозначенным вдали петляющей стежкой деревьев, — не было ни одного облака. Он просто шел — сначала робко, крупными гулкими каплями шлепаясь на наши лица, обращенные к небу, потом все сильнее, превратившись в мелкий теплый душ. Костян запрокидывал голову, слизывал с губ капли и повторял, улыбаясь: «Грибной — это к счастью. Это ж самый лучший».
Накануне на крутую и дырявую лестницу заброшенной сторожки Костян взлетел в один взмах — будто стриж крылом — чуть коснувшись смуглой рукой шатких перил. Пашка и Симка, — чтоб не отставать, — деловито перебирая ногами, осторожно, без Костяновой безрассудной легкости, добрались до верхней площадки, где уже сидел он сам, покачивая ногами в пыльных парусиновых туфлях.
Нам тоже хотелось казаться смелыми — и медленно-медленно, судорожно вцепившись в перила, мы тоже добрались до верха. Пыльные, грубо оструганные доски чердачного пола растворялись в пыли от каждого шага, жидким медом сочился солнечный свет сквозь грязные, мутные оконные стекла, серыми бумажными грушами прилепились к балкам осиные гнезда. Странный, чудесный мир, в котором Костян тоже был своим: по-свойски постукивал по гнездам, не боясь ос, и разгуливал по шатким доскам, готовым провалиться под ногами. Выволок из-под старых, слежавшихся пластов утеплителя, мохнатившихся обломанными уголками, двухлитровую бутылку — как фокусник кролика из чудесного циркового цилиндра.
— Пить хотите?
Бутылка рыжела апельсином. «Фанта», — полувопросительно-полуутвердительно выдохнул Пашка, который знал почти что все. Глаза Костяна загорелись темным золотом, и он зажмурился, словно довольный кот. Фанта!
Доступная только совсем взрослым ребятам, вредная, далекая и такая манящая.
Бабушка как-то пообещала, что сделает фанту сама. Долго отскабливала старым ножиком, у которого осталось только пол-лезвия от частых заточек и стала совсем блестящей ручка, кожуру с апельсинов, варила, процеживала и наливала в большой графин с насечками. Гордилась. Но это было, конечно, все не то — не фанта, а какой-то компот апельсиновый.
Мы запрокидывали бутыль — девочкам Костян помогал, поддерживая дно, — шибало цитрусовой волной, иголочками покалывало в носу, холодным и бурлящим опаляло горло. Фантой невозможно было напиться — бутылка ходила по кругу, и рыжая вода казалась бесконечной.
Когда напились и отдышались, пришлось спускаться вниз — мне было боязно вспомнить крутую лестницу.
— Готова? — глаза Костяна вдруг стали серьезными и бездонными, совсем такими, каким представляешь себе открытый космос. Он протянул руку — опереться — совсем неожиданно и просто, будто не предлагал прикоснуться к загорелой коже.
Легко провел по непрочным ступенькам — быстро, почти по-балетному, — отпустил мою руку, оставив теплый отпечаток своей на ладони.
— Он сильный и ловкий, — неожиданно твердо сказала сестра-Ася после того, как мы вернулись на свою улицу — твердость ей вообще не шла, казалось, что она упрямится, — и все будет для меня делать. Поэтому я на нем поженюсь обязательно.
В ночи, когда скаты крыши, нависшие над постелью, уплывали в упругую и вязкую тьму, а сестра-Ася давно мерно сопела на кровати у другой стенки, мысли про прикосновение смуглой руки и насмешливые глаза превращались в большой теплый шар. Он войлочным облаком окутывал голову — и было будто в детстве в ворохе теплых одеял.
В такую жару только и хочется, что — купаться.
— Едем на Торбеево! — заорал Пашка прямо от дверей, еще до завтрака влетев к нам в дом. Так рано Пашка никогда не вставал — его могло вытащить из постели только чудо. Торбеево озеро и было чудом, которое случалось всего раз за лето.
В саду на седой от росы траве еще лежали длинные тени яблонь, холодные, словно ледяной горный ручей. Мы торопливо кидали в сумку купальники и полотенца. «Купальные шапочки возьмите», — кричала вслед мама, а мы отмахивались. Мы ж не маленькие, в самом деле.
Быстро, чтоб дядя Миша, Пашкин отец, не передумал, набились в старенький «жигуль», устроились на ребристом сиденье, тесно прижавшись друг к другу боками — счастливые донельзя. Пашка генералом ехал на переднем сиденье.
«Далось вам это Торбеево, — говорила бабушка, — все та же грязная вода, что и в дачных прудах». Откуда ей знать каким чудом и счастьем было доехать наконец, минуя строгий милицейский пост, до бескрайней воды. Глядеть на противоположный берег, который только угадывался вдали — будто море, которого мы никогда не видели. Переодеваться в стороне, прячась в зарослях огромных лесных колокольчиков, бежать по холодному утреннему песку. Ежась, решиться и кинуться в тихую еще и прозрачную воду, зажмурив глаза — от всплесков солнечных бликов, — и плыть, разглядывая мир сквозь щелочку меж ресницами: и пауков-водомерок, скользящих катамаранами по блестящей поверхности, и прибрежную осоку, ярко-зеленую, светящуюся, полупрозрачную.
Симка плескался изо всех сил, брызгался в лицо, Пашка уплывал далеко, так, что было видно, что даже дядя Миша волнуется. Сестра-Ася уходила в воду только с резиновым кругом и плыла, старательно задирая голову, как плавают собаки. Полинка степенно окуналась около берега. В воде сидели до посинения, до дрожащих челюстей и белых губ.
На Торбеевом озере мы забывали даже про то, что где-то есть дом и дачи. И про Костяна.
— А теперь домой, обедать, — сказал дядя Миша.
Обычно съезд с шоссе, узкая асфальтовая дорога, ведущая, кажется, в никуда — потому что дачи плотно обступил лес, — становится началом радости. Радость подпрыгивает внутри, словно мячик, — и это радостное предчувствие поселка я люблю даже больше, чем въезжать в него сквозь проржавевшие, покрытые облупившейся краской ворота.
Сегодня все было не так. Предчувствие поселка было на этот раз каким-то другим.
Над лесом поднимался столб дыма, будто кто-то запалил среди дач огромный костер. У сторожки стояли старушки в белых платках, сложив руки на животах, пенсионеры в старых рубашках и пыльных кепках курили, глядя на столб дыма. Пожар. Пожарную команду уже вызвали — но пока-то она до нас доедет. Мужичок в клетчатой перелатанной рубашке махнул рукой — сгорит дом-то уже к тому времени, бревенчатый же.
Было уже не до обеда. Любопытство и предчувствие какой-то необъяснимой беды вело нас на столб дыма. На улице, недалеко от перекрестка с большой вековой елью, стояли люди. Много людей. «Бабушку вытащили», — сказал кто-то. «На скорой сразу — в Краснозаводск». «Проводка загорелась». «Заснула она, что ли?»