Надо сказать, этот эпизод не стал началом приятельских отношений с герцогом. Взойдя на престол, Луи-Филипп не только не сделал Дюма своим министром (на что тот надеялся), но и стал относиться к нему более чем сдержанно. Впрочем, нельзя не согласиться с французским писателем Антуаном Блонденом, который считал большим счастьем для всех нас то, что король не принял всерьез заявление Дюма, будто человек литературный в нем лишь предшествует человеку политическому. В самом деле, скольких замечательных произведений мы лишились бы, если бы Луи-Филипп сделал Дюма министром. Провидение вряд ли могло допустить такой поворот событий!
А вот с сыном Луи-Филиппа Фердинандом, ставшим после коронации отца герцогом Орлеанским и наследником престола, Дюма связывала самая близкая и искренняя дружба. Принц пользовался исключительной популярностью у всех слоев населения. По мере падения престижа Луи-Филиппа Франция все больше связывала свои надежды с будущим королем — Фердинандом. Тот был талантливым военачальником, сторонником либеральных реформ, имел друзей среди представителей почти всех партий, был широко образованным человеком, хорошо разбирался в искусстве. Короче говоря, по словам А. Мартен-Фюжье, «герцог Орлеанский обладал харизмой, позволявшей ему подчинять людей своей воле, не вызывая у них при этом раздражения». [42]Его дружба с Дюма, судя по всему, вполне соответствовала тому идеалу дружбы, который мы неоднократно находим в романах писателя. Они часто встречались, откровенно беседовали об обстановке в стране, об истории, о культурной политике, о литературе и искусстве. Дюма знал, что может доверять своему другу не только творческие планы и убеждения, но и личные тайны. Он мог быть всегда уверен в сочувствии. Когда умерла мать писателя, его горе было безраздельным.
«Как случилось, — написал он в своих воспоминаниях, — что в этот момент мысль о герцоге Орлеанском явилась мне в голову? Как случилось, что меня охватило вдруг неодолимое желание писать к нему? Очевидно, большое горе побуждает нас думать о тех, кого мы любим, как об утешителях. Я глубоко любил герцога Орлеанского». Не в силах в одиночку справиться со своим несчастьем, Дюма написал Фердинанду, и через полчаса к нему явился лакей герцога, чтобы сообщить, что тот ждет его возле его дома в закрытом экипаже. «Он еще не успел договорить, как я, бесконечно тронутый деликатностью принца, выскочил из дома, открыл дверь экипажа и, обвив его руками, зарыдал, уткнувшись головой ему в колени. Он взял мою руку и позволил мне выплакаться».
Фердинанд поддерживал Дюма не только в горе. Благодаря ему Дюма получил привилегию на открытие Театра Ренессанс, в котором предполагалось ставить пьесы исключительно романтического репертуара. В условиях борьбы романтизма с официально поддерживаемым классицизмом открытие театра позволяло новому направлению наконец вздохнуть полной грудью.
Возможно, Дюма надеялся, что, когда Фердинанд станет королем, сам он превратится в новоявленного Шико при новом монархе и они будут вместе воплощать во Франции справедливый образ правления.
Однако всему этому не было суждено сбыться. В 1842 году герцог Орлеанский трагически погиб. Некоторые историки, например М. Эрбе, [43]считают, что эта смерть была результатом покушения. Внешне же все выглядело как жестокий несчастный случай. Лошади, тянувшие коляску герцога Орлеанского, неожиданно понесли, и он, будучи выброшен из коляски, сильно ударился о мостовую, сломал позвоночник и спустя несколько часов умер, не приходя в сознание.
Дюма находился в это время во Флоренции. Бросив все, он вернулся во Францию, успел на похороны, состоявшиеся при огромном стечении народа, и сопровождал фоб до семейной часовни Орлеанских в Дрё. Когда он проходил мимо, ему показалось, что гроб коснулся его, и для не лишенного романтического вйдения писателя это стало свидетельством того, что покойный друг пытался таким образом сказать ему последнее прости.
Луи-Филипп не был в восторге от того, что Дюма присутствует в часовне вместе с самыми близкими друзьями королевской семьи. Однако он счел уместным поблагодарить писателя за слезы, проливаемые в память его сына. «Эти слезы естественны, — ответил тот, — но обычно носят траур по прошлому, а мы его носим по будущему».
Для Дюма смерть наследного принца была не только потерей друга. Рухнули его надежды и надежды многих французов на обретение свободы. С этим было еще тяжелее смириться, и, главное, было непросто объяснить себе суть происходящего, не потеряв веры в торжество Вселенского равновесия. Лишь в 1849 году в лирическом отступлении, включенном в «Чудесную историю дона Бернардо де Суньиги», писатель, умудренный опытом прошедших лет и событий, сумел объяснить себе смысл тяжелой потери так.
«Когда герцог Орлеанский умер столь роковым и неожиданным образом, первым моим побуждением было не проклинать случай, а вопрошать Бога.
Часто, когда Господь, казалось бы, отводит свою руку от земных дел, он на самом деле, склонившись над Землей, запечатлевает на ней одно из решающих событий, что изменяют облик человеческих обществ.
Ведь небеспричинно же принц, завоевавший любовь народа, державший в своей руке счастье Франции, созидавший в своих замыслах будущее мира, однажды утром садится без спутников в открытую коляску и погоняет двух лошадей, и те разбивают ему голову о мостовую и останавливаются сами по себе в сотне метров от того места, где они убили хозяина.
Я писал в то время: если Провидение, убивая герцога Орлеанского, не ставило себе целью благо всего человечества, то в таком случае оно совершило преступление; как же тогда сочетать эти два слова — «Преступление» и «Провидение»?!
Нет! Провидение повелело, чтобы монархии клонились к распаду; в бронзовой книге судеб оно заранее начертало дату установления той будущей республики, которую я предсказал самому королю в 1832 году. И вот Провидение встречает на своем пути препятствие для своих целей: то была популярность принца-солдата, принца-поэта, принца-артиста; Провидение устранило препятствие, и, таким образом, в определенный день между рухнувшим троном и рождающейся республикой не обнаружилось ничего, кроме пустоты» («Джентельмены Сьерра-Морены и Чудесная история дона Бернардо де Суньиги», I).
Но объяснив себе само событие и сочтя таким образом революцию 1848 года частью провиденциального замысла, верный своему принципу милосердия к павшим Дюма не стал подражать тем, кто изо всех сил старался показать окружающим свою ненависть к изгнанным членам Орлеанского дома. Даже не особо жаловавший его Луи-Филипп вызвал у него следующее восклицание: «Господи, яви милосердие к королю! Господи, ниспошли мир старику! Господи, дай мужу и отцу все родительское и супружеское счастье, какое смогло остаться для него в неисчерпаемых сокровищах твоей доброты!» («Завещание г-на Шовелена», I).
И уж понятно, что память Фердинанда Орлеанского была для писателя вдвойне священна. После революции 1848 года и изгнания Орлеанских комендант Лувра Демулен решил потрафить возбужденной толпе, приказав сбросить с пьедестала конную статую герцога Орлеанского. Дюма пришел в ярость и не побоялся послать для опубликования следующее письмо редактору газеты «Пресса» Эмилю де Жирардену:
«Дорогой Жирарден,
вчера я проходил через двор Лувра и удивился, не увидев на пьедестале статую герцога Орлеанского.
Я спросил, сбросил ли ее народ, и мне ответили, что убрать статую приказал комендант Лувра.
Почему? Что это за изгнание, для которого разрывают могилы?
При жизни г-на герцога Орлеанского все, кто составлял передовую часть нации, возлагали на него свои надежды.
И это было справедливо, потому что, как всем известно, г-н герцог Орлеанский вел постоянную борьбу с королем и впал в немилость после слов, произнесенных им в совете: «Сир, я предпочитаю быть убитым на берегах Рейна, а не в сточной канаве на улице Сен-Дени!»
Народ, справедливый и умный народ, знал и понимал это, как мы. Идите в Тюильри, и вы убедитесь, что единственные покои, которые народ пощадил, принадлежали г-ну герцогу Орлеанскому; почему же надо проявлять большую, чем народ, суровость к несчастному принцу? Хорошо, что теперь он принадлежит лишь истории.
Будущее — это глыба мрамора, которую события могут обтесывать по своему усмотрению; прошлое — бронзовая статуя, отлитая в форму вечности.
Вы не можете сделать так, чтобы то, что было, перестало существовать.
Вы не можете заставить исчезнуть то, что г-н герцог Орлеанский во главе французских войск захватил перевал Музайя.
Вы не можете изменить то, что в течение десяти лет он передавал бедным треть своего цивильного листа.
Вы не можете зачеркнуть то, что он просил о помиловании для приговоренных к смертной казни и в нескольких случаях ему удавалось мольбами добиться этого помилования.
Если сегодня можно пожать руку Барбесу, [44]то кому мы обязаны этой радостью? Герцогу Орлеанскому!
Спросите художников, шедших за его гробом, пригласите наиболее известных: Энгра, Делакруа, Подена, Бари, Марочетти, Каламату, Буланже.
Позовите поэтов и историков: Гюго, Тьерри, Ламартина, де Виньи, Мишле, меня — кого хотите; в конце концов, спросите у них, спросите у нас, считаем ли мы, что статую надо вернуть на прежнее место.
И мы ответим Вам: «Да, потому что она была установлена в честь принца, воина, артиста, великой и просвещенной души, которая поднялась в небо, благородного и доброго сердца, которое было отдано земле».
Поверьте мне, республика 1848 года достаточно сильна для того, чтобы перед лицом павшей королевской власти узаконить это возвышенное отклонение — принца, оставшегося стоять на своем пьедестале.
Ваш Алекс. Дюма
7 марта».