Страшно хотелось курить. Меня раздражала многочасовая медитация. Как странно! Монахи проводили всю свою жизнь в безмолвных молитвах. Тишина этого места действовала мне на нервы. Казалось, сами камни пропитаны молчанием. Казалось, что и деревья имеют об этом представление. Молчание — предвестник смерти.
На столе лежала маленькая черная книжка, «Исповедь» святого Августина. Я перевернул листы и оказался в очаровательном апреле христианства. Но на страницах я увидел странные фразы, нацарапанные гостями, проживавшими до меня в этой келье. Предложения были написаны торопливым, почти пьяным почерком, съезжавшим с листа: «Святая Мария, помолись за меня!» Я прочитал эту фразу на одной, потом на другой странице. Они были написаны синими чернилами. Казалось, слезы автора выплеснулись на книжные листы: «Я жалкий грешник — помолись за меня!»
Я захлопнул книгу с неприятным чувством, словно приложил ухо к замочной скважине.
Все было тихо: на улице штиль, деревья не шевелились. Малиновка хрустальным голоском выводила элегию умирающему дню. Казалось, это журчит фонтан: каждая нота, высокая и округлая, взлетала и снова словно падала в воду. Солнце садилось, однако до наступления сумерек оставалось еще несколько часов. Я слышал мычание коров. Должно быть, монахи гнали домой стада с пастбища. Я высунулся из окна, надеясь увидеть их, но высокие деревья сада закрыли мне обзор.
Дверь отворилась. На пороге стоял послушник. Прошел час.
— Следуйте за мной, — сказал он.
Он повел меня вниз. Мы вышли из гостиницы и оказались в каменном коридоре. Я почувствовал запах ладана и понял, что мы идем в часовню на вечернее богослужение. Мы прижались к стене, пропуская братьев. Они шли по два человека в ряд, с опущенными головами. В первых рядах священники в белых сутанах и черных нарамниках; мужчины всех возрастов, всех типов; ученые и неграмотные; горожане и крестьяне; все с бородами, все с выражением святой отстраненности. Это напомнило мне фреску Беллини. За ними, тоже по двое, следовали монахи в грубых коричневых сутанах, подпоясанных веревкой.
Церковь была простой, с голыми стенами. Все монахи низко поклонились в сторону алтаря.
Я уселся на скамью, предназначенную для гостей. В этот вечер в Меллерей были шесть или семь посетителей, включая и молодого священника, двух юношей, путешествующих пешком, молодого англичанина, решившего «уединиться», и оборванного и несчастного на вид мужчины среднего возраста, с жидкими седеющими волосами.
По окончании службы монахи повернулись к алтарю спели «Salve Regina». Мне очень хотелось услышать этот гимн, особенно дорогой для траппистов.
Я был растроган: пение было исполнено любви, веры, жажды вечной жизни. Все это помогало перенести испытания, добровольно принятые на себя траппистами. Как только гимн закончился, колокол стал отбивать «Ангелус». Все монахи пали ниц. Братья произнесли несколько молитв — «Отче наш», «Радуйся, Мария», «Славься», после чего наступила пауза. Монахи поклонились алтарю и молча, со склоненными головами, вышли из церкви. Мы последовали за ними. У дверей часовни стоял аббат с кропилом, и он побрызгал каждого из нас святой водой. Монахи, словно серые призраки, исчезли в белом коридоре — разошлись по своим кельям. Мы в молчании прошли в гостиницу, где нам предложили готовиться к отдыху.
По солнцу было 8 часов вечера, ибо Меллерей не признает распоряжение о летнем времени. Во внешнем мире было 7 часов, а меня отправили в постель, как ребенка! Я уселся у окна и стал смотреть в сад. Несмотря на удобную кровать, я чувствовал, что мне предстоит бессонная ночь, так как атмосфера Меллерей интересовала и волновала меня. Молчаливая мрачная рутина отправления церковных обрядов, установленная несколько столетий назад святым Бенедиктом, исполнялась неукоснительно, и ночью я узнал об этом по шлепанью ног по каменным ступеням и по звону колокола. Страшно захотелось курить, но в правилах я прочитал: «Курить воспрещается», и потому положил сигареты и табак на дно своего чемодана и постарался забыть о них. В дверь постучали. Это был послушник.
— Не хотите попить? — спросил он. — Вода или молоко?
Я покачал головой и поблагодарил его, думая, что лучше бы выпил виски с содовой. Мне показалось, что он не хочет уходить, да и я с удовольствием поговорил бы с ним. Послушник закрыл дверь и посмотрел на меня с живым, детским интересом. Он смотрел прямо мне в глаза. Он выглядел замечательно: спокойные, святые глаза, гладкая кожа, борода, откинутый на плечи капюшон грубой коричневой сутаны. Должно быть, он был не слишком молод, но у него был любопытный взгляд, который я замечал на лицах многих траппистов — юношеское выражение, напомнившее мне о молодом актере в школьном драматическом кружке, загримированном под старика.
Я редко встречал человека, который возбуждал бы во мне большее любопытство. Глядя на него, я вдруг подумал, что гладкость кожи трапписта вызвана отсутствием зла и сильных эмоций, отпечатывающихся на лице человечества. Алчность, зависть, злоба, несдержанность, похоть — все то, что в большей или меньшей степени отражается на лице обычного человека, в облике этих монахов отсутствует. Это не то чтобы простые, сколько незамутненные лица. Они отражают души, отбросившие все чувства, кроме веры, надежды и милосердия. Возможно, поэтому они одновременно и бесчеловечны, холодны и отстранены, как лица на полиптихе Якобелло ди Бономо.
Когда послушник, до сих пор общавшийся со мной лишь краткими фразами, заговорил более свободно, я узнал, что он шотландец, вернее, ирландец из Глазго. Он рассказал, что родился в Партике, рядом с Глазго, и что в монастырь поступил двадцать три года назад. В своем привилегированном положении послушника при гостинице он, естественно, знал кое-что о событиях, происходящих в мире, но не слишком ими интересовался. Он поразил меня тем, что многие монахи в монастыре никогда не слышали о войне в Европе или о создании Ирландского Свободного государства.
Я задал ему несколько интимных вопросов о монашеской жизни: как часто монах нарушает правила? и так далее. Он сказал, что траппист — это заключительный акт в долгой серии духовных деяний, и человек, ставший монахом, остается им навсегда. Но я не мог понять, почему молодые парни — нескольким монахам было всего по двадцать лет — отреклись от мира, прежде чем испытали мирские соблазны. Я забыл его возражение. Помню только, что оно было убедительным.
Затем, разумеется, как настоящий католик, он сплел вокруг меня такие кружева, что я побоялся с ним спорить. Он сказал, глядя на меня чистыми глазами ребенка, что будет молиться за меня каждый день и попросил принять маленькое священное сердце, в котором был воск, благословленный папой.
Я рассказал ему, как, будучи в Риме несколько недель назад, видел папу, которого вносили в паланкине в собор Святого Петра под бой барабанов и пение труб. Никогда не думал, что так поражу кого-нибудь этой историей. Послушник задал мне бесчисленное количество вопросов, а затем спросил:
— А вам не захотелось упасть на колени?
— Нет, — сказал я. — Я стоял вместе со всеми на возвышении.
Он этого не смог понять, однако я почувствовал, что сделался для него кем-то особенным, потому что побывал в Риме и посетил мессу понтифика.
Пошел десятый час. Брат извинился передо мной за то, что задержал меня так долго! Прежде чем уйти, он сказал, что трапписты, лежащие сейчас на своих жестких постелях, поднимутся в 2 часа ночи на заутреню.
— Доброй ночи, да благословит вас Господь!
Он закрыл за собой дверь, и я услышал шорох удаляющихся сандалий.
5
Я сидел на подоконнике, не в силах настроиться на сон. Стемнело, невидимая луна изливала на сад серебряное сияние. Белые статуи на фоне кипарисов мерцали и казались живыми. Уснул я около полуночи.
Мой сон нарушил крик. Крик повторился. Я проснулся, уселся на кровати и прислушался. Стонал человек — то ли в соседней келье, то ли в той, что была наверху. Он говорил сам с собой, как лунатик. Я взглянул на часы: три часа ночи. Затем я услышал, как он громко кричит: