Конечно, вынести деньги было бы всего лучше, да притом и всего легче, так как, по мнению наших дам, у всех архиереев десятки и даже сотни тысяч всегда так и лежат готовые, на всякий случай, в шкатулке: стоит только его преосвященству щелкнуть ключом, опустить туда руку, вынуть пачки да отсчитать, — вот и дело в шляпе. Ключом уже она сама слышала как его преосвященство щелкнул, а теперь он, очевидно, занят только отсчитыванием — поэтому келейник и не смел сказать, где владыка находится и чем он занят, — но сейчас он отложит, сколько ей нужно, денег и придет прежде, чем остынет чай в его севрской чашке. Конечно, ей будет немножко совестно брать, но что делать? — если он предложит ей, она, хоть это и конфузно немножечко, все-таки возьмет, а потом она ему отдаст. Какая же в этом беда?
И вот даме стало все легче и легче смотреть на свет и думать о своем деле. Легкий, игривый ум ее теперь уж только для забавы занимался разгадкою, какое это могло быть «одно слово», которое стоило только сказать — и все дело поправится. Разумеется, архиерей только для политики отсылал ее расспрашивать о таком слове умного человека, а в существе никакой другой человек тут не нужен, потому что владыка сам и есть человек умный и нужное гостье магическое слово он сам же и знает. Конечно, может быть ему нельзя, неловко выговорить это слово по его монашеским обетам или по чему-нибудь другому, но надо его к этому вынудить: надо вырвать у него это слово или подловитьего на слове, как был подловлен известный своею тонкостью министр, которого она видела в театре, в прекрасно исполняемой Самойловым пьеске «Одно слово министру» * . Она вспомнила и Самойлова и то слово, которое он так художественно ловит. В пьесе это слово было: «молчать», — но какое же должно быть то слово, не в театральной пьесе, а в русском деле «о расторжении незаконного брака и о прекращении безнравственного сожительства»? Это, конечно, не мешает знать.
И только что отвлеченная всем этим дама немножко порассеялась и даже утешилась, до слуха ея долетела опять звучная пружина замка какой-то отдаленной двери какого-то таинственного архиерейского покоя, и преосвященный Поликарп, с несколько изменившимся и как бы озабоченным лицом, появился на пороге. Он шел медленно и, конечно не без причины, держал свою правую руку за пазухою видневшегося из-под черной рясы шелкового коричневого подрясника.
Нечего было сомневаться, что он бережет тут отсчитанные им деньги.
Милой даме, имеющей общиепонятия об архиерейских богатствах, конечно и в голову не приходило, что преосвященный Поликарп, как о нем говорили, «был не богаче церковной мыши»: этот архиерей был до такой степени беден, что сам занимал у своих подчиненных по «четвертной ассигнации».
Но в таком случае, что же он так бережно нес в руке, спрятанной за пазуху? Неужто «одно слово умного человека»? Но где же он нашел так скоро этого умного человека? Или у него есть свой «черный угол», где такой человек спрятан? Но тогда зачем же он посылал ее разыскивать умного человека, если такой, как Святогоров конь * , у него всегда наготове под замком, удила грызет и бьет от нетерпенья копытом об измрамран пол?
Все это было невыразимо любопытно и раздражительно.
Преосвященный молча сел к столу, положил себе в свою голубую чашку ложечку варенья и молча же начал ее долго и терпеливо размешивать.
Вежливая гостья не прерывала хозяина — она только искоса поглядывала на него, стараясь проникнуть, принес ли он ей нужные для взятки деньги, или он принес только одно могучее слово очень умного человека, с которым, как ей казалось, владыка удалялся для совещания.
И ей было крайне досадно на застенчивость архиерея, который, очевидно, был чем-то смущен и как бы не решался возобновлять прерванного разговора.
Она допила свою чашку, поставила ее на стол и сделала решительное движение, как будто готовясь встать и распроститься.
Архиерей это заметил и, тронув ее слегка за руку, произнес:
— Не торопитесь.
Она осталась. Владыка опять мешкал, работая в чашке ложечкою, и, наконец, отпив чайку, начал, покряхтывая и морщась:
— Все так и идет, поветриями… то такая болезнь, то другая… У меня на сих днях проездом из Петербурга генерал был… тоже дела имеет и тоже досадует и жалуется: «совсем, говорит, умные люди у нас переводятся; прежде будто были, а потом стало все менее и менее, и теперь совсем нет». Как бывает годами от ветров неурожай на груши или на яблоки, так теперь недород на умы. Отчего бы это?
— Я не знаю, владыка.
— И я не знаю. Я ему только сказал, что неужели уже мы стали такое сплошь дурацкое соборище? «Не встречали ли, говорю, хоть проездом кого потолковее?» — «Да удивительно, говорит: едешь по дорогам, беседуешь, все будто умные люди — обо всем так хорошо судят, а дойдут до дела, ни в ком деловитости нет». Вот не в том ли, говорю, и есть наше поветрие, что деловитые-то умы у нас все по путям ходят, а при делах заместо них приставлена бестолочь?
— К чему же это мне, владыка?
— А к тому, что умных людей действительно остается искать только в глупом месте, куда мы их забили, точно какую непотребность. Вот отчего все и трудно и нудно.
Архиерей опять остановился, а дама обнаружила новое намерение встать, но он придержал ее.
— Это очень дорого с вас хотят, — заговорил владыка.
— Уже мы в этом, ваше преосвященство, согласились. Но как это ни дорого, а все-таки я понимаю так, что надо скорее давать деньги.
— Из чего же это явствует?
— А из того, что нет другого спасения.
— Да; а в этом-то разве есть спасение?
— Мм… по крайней мере обещают, тогда как, — добавила она, улыбнувшись, — вы, владыка, даже не хотите мне сказать, что думает о моем несчастии очень умный человек.
Архиерей поглядел на нее с некоторым недоумением и в свою очередь спросил:
— Кого вы под сим разумеете?
Дама пошла на риск и ответила напрямик, что она говорит о том, с кем владыка выходил поговорить, оставляя ее в своей гостиной.
Архиерей посмотрел на нее еще с большим недоумением, но потом сию же минуту улыбнулся, махнул рукою и заговорил:
— Ах, так вы об этом!.. Куда я выходил… а что же? Пусть так. Ну, извольте: я от вас не скрою, что оный умник думал. Он тех мыслей, что деньги, разумеется, пустяки, помет в сравнении с семейным счастием, но для иной свиньи и помета жалко. По его мыслям, деньги давать не следует, ибо через то ваше семейное спокойствие не устроится.
— А как же оно может устроиться?
— Это другой вопрос.
— Но умный человек, может быть, и об этом вопросе имеет мысли?
— Имеет.
— И как же он рассуждает?
— Сократически * .
— Помилуйте, владыка: что же? Я ничего в этом не понимаю. Сократ был философ, а я простая женщина.
— Это ничего не значит, Сократа все понимать могут.
— Ну, позвольте — я попробую.
— Извольте. В мыслях умного человека предлагается такое суждение, как я сказал, почти в сократической форме. По какому поводу возникла вся эта история, простирающаяся ныне до половины вашего царства?
— Она возникла потому, что я и мой муж между собою двоюродные брат и сестра.
— Изрядно сказано: иначе она не могла возникнуть. Но если бы об этом никто не доносил, то не могла ли бы эта история не подниматься?
— Конечно, она никогда бы не поднялась.
— Да, возможно допустить, что она не поднялась бы, хотя это всегда подвержено случайности…
— Какой, например?
— Такой, например, что кто-нибудь из родственников вашего мужа после его смерти мог претендовать на родовое наследство и доказывать незаконность вашего брака.
— Нам это и в голову не приходило.
— Верю. Теперь, продолжая держаться того же сократического метода, основательному человеку представляется нужным определить: не был ли причиною всего донос?