— Поводи, поводи хорошенько! — крикнул ему Александр Иванович, не выпуская счет из руки.
— Так та́к, ребята? — спросил он, обратясь к стоявшим перед ним крестьянам.
— Должно, так, Александра Иваныч, — отозвалось несколько голосов.
— Ну, и с богом, коли так, — отвечал он крестьянам, протянул мне руку и, долго посмотрев мне в глаза, сказал:
— Что, брат?
— Что?
— Какову штучку-то отколол?
— Повесился.
— Да; сказнил себя. Ты от кого узнал?
Я рассказал, как было.
— Умница баба, что спосылала за тобою; я, признаться, и не вздумал. Да ты еще-то что знаешь? — понизив голос, спросил Александр Иванович.
— А еще я ничего не знаю. Разве еще что есть?
— Как же! Он тут, брат, было такую гармонию изладил, что унеси ты мое горе. Поблагодарил было за хлеб за соль. Да и вам с Настасьей Петровной спасибо: одра этакого мне навязали.
— Что же такое? — говорю. — Сказывай толком!
А самому страсть как неприятно.
— Писание, братец, начал толковать на свой салтык, и, скажу тебе, уж не на честный, а на дурацкий. Про мытаря начал, да про Лазаря убогого, да вот как кому в иглу пролезть можно, а кому нельзя, и свел все на меня.
— Как же он оборотил на тебя?
— Как?.. А так, видишь ли, что я в его расчислении «купец — загребущая лапа» и гречкосеям надо меня лобанить.
Дело было понятно.
— Ну, а что же гречкосеи? — спросил я Александра Ивановича, смотревшего на меня значительным взглядом.
— Ребята, известно — ничего.
— То есть начистоту, что ли, всё вывели?
— Разумеется. Волки! — продолжал Александр Иванович с лукавой усмешкой. — Всё, будто не смысля, ему говорят: «Это, Василий Петрович, ты, должно, в правиле. Мы теперь как отца Петра увидим, тоже его об этом расспрошаем», а мне тут это все больше шутя сказывают и говорят: «Не в порядках, говорят, все он гуторит». И прямо в глаза при нем его слова повторяют.
— Ну, что ж дальше?
— Я было это хотел так и спустить, будто тоже не разумею; ну, а теперь, как такой грех случился, призывал их нарочно будто счеты поверить, да стороною им загвоздку добрую закинул, что эти, мол, речи пустошные, их надо из головы выкинуть и про них крепко молчать.
— А хорошо, как они это соблюдут.
— Небось соблюдут, со мной не дурачатся.
Мы вошли в избу. На лавке у Александра Ивановича лежали пестрая казанская кошма и красная сафьяновая подушка; стол был накрыт чистой салфеткой, и на нем весело кипел самовар.
— Что это ему вздумалось? — проговорил я, усевшись к столику вместе с Свиридовым.
— Поди ж ты! С большого ума-то ведь чего не вздумаешь. Терпеть я не могу этих семинаристов.
— Третьего дня вы с ним говорили?
— Говорили. Ничего промеж нас не было неприятного. Вечером тут рабочие пришли, водкой я их потчевал, потолковал с ними, денег дал, кому вперед просили; а он тут и улизнул. Утром его не было, а перед полденками девчонка какая-то пришла к рабочим: «Смотрите, говорит, вот тут за поляной человек какой-то удавился». Пошли ребята, а он, сердечный, уж очерствел. Должно, еще с вечера повесился.
— А больше ничего неприятного не было?
— Ничегошеньки.
— Может, ты не сказал ли ему чего?
— Еще что выдумай!
— Письма он никакого не оставил?
— Никакого.
— В бумагах ты у него не посмотрел?
— Бумаг у него, кажется, и не было.
— А все бы посмотреть, пока полиция не приехала.
— Пожалуй.
— Что у него сундучок, что ли, был? — спросил Александр Иванович у стряпки.
— У покойника-то? — сундучок.
Принесли маленький незапертый сундучок. Открыли его при приказчике и стряпке. Ничего тут не было, кроме двух перемен белья, засаленных выписок из сочинений Платона да окровавленного носового платка, завернутого в бумажку.
— Что это за платок такой? — спросил Александр Иванович.
— А это как он, покойник, руку тут при хозяйке порубил, так она ему своим платочком завязала, — отвечала стряпка. — Тот он самый и есть, — добавила баба, посмотрев на платок поближе.
— Ну, вот и все, — проговорил Александр Иванович.
— Пойдем посмотреть на него.
— Пойдем.
Пока Свиридов одевался, я внимательно рассмотрел бумажку, в которой был завернут платок. Она была совершенно чистая. Я перепустил листы Платоновой книги — нигде ни малейшей записочки; есть только очеркнутые ногтями места. Читаю очеркнутое:
«Персы и афиняне потеряли равновесие, одни слишком распространивши права монархии, другие — простирая слишком далеко любовь к свободе».
«Вола не поставляют начальником над волами, а человека. Пусть царствует гений».
«Ближайшая к природе власть есть власть сильного».
«Где бесстыдны старики, там юноши необходимо будут бесстыдны».
«Невозможно быть отлично добрым и отлично богатым. Почему? Потому что кто приобретает честными и нечестными способами, тот приобретает вдвое больше приобретающего одними честными способами, и кто не делает пожертвований добру, тот менее расходует, чем тот, кто готов на благородные жертвы».
«Бог есть мера всех вещей, и мера совершеннейшая. Чтобы уподобиться богу, надо быть умеренным во всем, даже в желаниях».
Тут есть на поле слова, слабо написанные каким-то рыжим борщом рукой Овцебыка. С трудом разбираю: «Васька глупец! Зачем ты не поп? Зачем ты обрезал крылья у слова своего? Не в ризе учитель — народу шут, себе поношение, идее — пагубник. Я тать, и что дальше пойду, то больше сворую».
Я закрыл Овцебыкову книгу.
Александр Иванович надел свой казакин, и мы пошли на поляну. С поляны повернули вправо и пошли глухим сосновым бором; перешли просеку, от которой начиналась рубка, и опять вошли на другую большую поляну. Здесь стояли два большие стога прошлогоднего сена. Александр Иванович остановился посреди поляны и, вобрав в грудь воздуха, громко крикнул: «Гоп! гоп!» Ответа не было. Луна ярко освещала поляну и бросала две длинные тени от стогов.
— Гоп! гоп! — крикнул во второй раз Александр Иванович.
— Гоп-па! — отвечали справа из леса.
— Вот где! — сказал мой спутник, и мы пошли вправо.
Через десять минут Александр Иванович снова крикнул, и ему тотчас отвечали, а вслед за тем мы увидели двух мужиков: старика и молодого парня. Оба они, увидя Свиридова, сняли шапки и стояли, облокотись на свои длинные палки.
— Здорово, христиане!
— Здравствуй, Ликсандра Иваныч!
— Где покойник-то?
— Тутотка, Ликсандра Иваныч.
— Покажите: я не заприметил что-то места.
— Да вот он.
— Где?
— Да вот он!
Крестьянин усмехнулся и показал вправо.
В трех шагах от нас висел Овцебык. Он удавился тоненьким крестьянским пояском, привязав его к сучку не выше человеческого роста. Колени у него были поджаты и чуть недоставал и до земли. Точно он на коленях стоял. Руки даже у него, по обыкновению, были заложены в карманы свитки. Фигура его вся была в тени, а на голову сквозь ветки падал бледный свет луны. Бедная это голова! Теперь она была уже покойна. Косицы на ней торчали так же вверх, бараньими рогами, и помутившиеся, остолбенелые глаза смотрели на луну с тем самым выражением, которое остается в глазах быка, которого несколько раз ударили обухом по лбу, а потом уже сразу проехали ножом по горлу. В них нельзя было прочесть предсмертной мысли добровольного мученика. Они не говорили и того, что говорили его платоновские цитаты и платок с красною меткою.
— Вот тебе и все: был человек, как его и не было, — сказал Свиридов.
— Ему гнить, а вам жить, батюшка Ликсандра Иваныч, — проговорил старичок заискивающим сладеньким голоском.
Он тоже говорил, что ему гнить, а Александрам Ивановичам жить.
Душно тут было, в этом темном лесном куточке, избранном Овцебыком для конца своих мучений. А на поляне было так светло и отрадно. Месяц купался в лазури небес, а сосны и ели дремали.
Париж.
28-го ноября 1862 года.
Леди Макбет Мценского уезда
(Очерк)
«Первую песенку зардевшись спеть».
Поговорка.